— А ты не врёшь? — возражает Костя и уже с раздражением глядит, как медлительно и, кажется, бестолково возится Ваньша с гармошкой. — По-твоему, в сельсовете грабители собрались?
— Я почём знаю? Они ещё, говорят, кричали, что, мол, Расея с голоду кончается. Так что ж теперя, выгреби своё, отдай, а сам тоже подыхай голодом?.. — Ваньша сердито поблёскивает своими маленькими глазками и становится похожим на отца, на целовальника.
Нет, положительно в руках у Ваньши больше ума, чем в продолговатой его голове.
И всё-таки гармошка заиграла! Как Ваньша вернул ей жизнь, он бы и сам не сумел рассказать. Тем более, что играть на ней совсем и не умел. День колдовал, два колдовал — сделал! Правда, звучала она уже не так чисто, как прежде, что-то внутри посипывало и поскрипывало, но ведь играла же! Такую радость нельзя было удержать дома. Костя лихо вскинул ремень — опять милая ноша чуть отяжелила плечо — и пошёл по деревне, растягивая охрипшие мехи. Рядом с ним — Ваньша и Стёпа, бывший дружок. Отходчивый у Кости характер.
Был воскресный день. Гармошка быстро обросла весёлой толпой. Навстречу попался Федька Поклонов. Поглядел пристально и, как показалось Косте, удивлённо. Остановился, пропуская мимо себя Костю с ребятами. Когда Костя оглянулся, Федька всё ещё стоял и смотрел вслед.
«Он или не он?» Пальцы продолжали перебирать лады гармошки. Если не Федька тогда ночью напал, если он не знает, что гармонь была сломана, то чему теперь удивляться? А может, он совсем и не удивляется, а просто так смотрит? Какая же всё-таки скотина, замотавши морду бабьим платком, трусливо напала сзади? Как проведать, как узнать?
Тёплые ветры растопили, смыли снега. Речка разбухла, хлынула на прибрежные луга и огороды, но вода не успела нагуляться на новых местах, как её снова втянуло в русло, а напоённые влагой земли закурились под нежданно горячим солнцем.
На рассвете мать особенно долго творила молитву, а потом, покрестивши круглую ковригу хлеба с деревянной солонкой, полной соли, вынесла их во двор. Костя смотрел, как она отрезала от ковриги большие ломти и, густо посыпав солью, скармливала с ладони одному коню, потом другому. Мать делала так каждую весну перед первым выездом в поле. И всегда этот день был для Кости как праздник. Он и сейчас в радостном возбуждении носился по двору. То с нарочитой важностью принимался запрягать, то летел зачем-то в конюшню, то в дом. А то вдруг сердито кричал на лошадей. Дескать, вы что, не понимаете, на какое дело собираетесь? То-то, балуйте у меня!..
Выехали. Поле весеннее под огромным, бесконечно высоким небом, тёплый ветер, напоённый запахами первой травы и парующей земли. Косте хочется запеть — заорать во весь голос или, закинув голову, бежать куда-то, скакать, как молоденькие жеребята скачут. Но руки его крепко держат ручки плуга. Рядом с отцовской бороздой, строчка в строчку, ложится Костина.
В бездонной синеве неба, высоко-высоко плывут облака. Лёгкие и пышные, белые, как сахар пана Тепиговского. От них набегают тени, прохладными лоскутьями прикрывают землю.
Впрочем, зазёвываться на облака долго нельзя. Вон Танцор потянулся к пучку травы, потащил за собой плуг.
— Бороздой, Танцор, бороздой! — покрикивает Костя, подёргивая вожжи.
Егору Михайловичу совсем не так весело, как Косте. Думы, одна тревожней другой, бередят сердце. Под мерный шаг коня в памяти проходит день за днём, всё, что пережил он сам и его односельчане с того времени, когда сюда дошла весть о свержении царя. Он не сразу понял, какую дорожку выбрать, к какой стороне прислониться.
Люди тогда часто собирались и в сборне, и к целовальнику сходились «кваску» горького попить. Однажды перед домом целовальника потешал народ Никифор Редькин. Он продырявил царский полтинник с портретом Николая Второго, привязал на длинную верёвочку и поволок по земле, приговаривая: «Ну, пошли, что ли, Николаш, чего упирашься, теперя нечего, должон, куда прикажут!» Редькин был пьян, его мотало из стороны в сторону. Монета звенела, подпрыгивая на выбоинах, народ кругом смеялся, а сосед Байковых, Фрол Затомилин, сказал в сердцах: