– Пропала Россия, как есть пропала, – невозмутимо продолжал Тимофей, наливая себе водки. – Да и чему удивляться? Господа. Мы вот все сидим, господа офицеры и приват-доценты, переливаем из пустого в порожнее. Посидим, поговорим, язык-то на что нам дан? И так посмотрим, и эдак прикинем. Горячку не будем пороть. Так, что ли? Вот ведь, скажи, времена настали. В ногах правды нет – вот мы и сидим, все в пыль перетираем. А она все летит себе да летит, только давно уже не тройка – белый «Мерседес», белый бэтээр. Да уже даже и не «Мерседес»: так, пара стульев на ковре-самолете.
– Может, поспишь? – робко спросила Иванова.
– И посплю, – с вызовом сказал Тимофей. – И еще как посплю. А сны какие увижу! М-м. А кто со мной будет спать, тот тоже кое-что увидит. – Он растопырил руки и сделал вид, что собирается сгрести Иванову в объятия. Она прижала руки к груди и взвизгнула, а Петруччо расхохотался громче всех.
– Аркаша, – попросил Николай притихшего математика, – прочти нам лучше что-нибудь.
Аркадий смущенно покраснел, но отказываться не стал.
– Все окажется сном, нет спасенья в тоске, эту мысль об одном напиши на песке, напиши на воде, что не знает преград, напиши на земле, где растет виноград... напиши на углях: нет спасенья в вине, чтоб рассыпчатый прах возродился в огне...
Тимофей внимал каждой строке с преувеличенным вниманием. Ему уже стало стыдно, что он ни с того ни с сего обидел Аркадия, вот только совершенно не помнил, что именно он ему сказал, и теперь он старался подчеркнутым дружелюбием смягчить свои неосторожные слова.
– Ветру дай истрепать безмятежности флаг, чтоб на нем начертать этот звук, этот знак. Все окажется сном: никого не зови, не жалей ни о ком – нет спасенья в любви.
– Старик, здорово! Ты утешил, утешил меня, усладил, – сказал Тимофей Аркадию, пожал ему руку и вышел на улицу.
Стояла ледяная тишина. «Все окажется сном, никого не зови, не жалей ни о ком, нет спасенья в любви», – повторил он про себя и усмехнулся. Он прошелся по дорожке, глянул вверх в кроны сосен с нахлобученными на них шапками снега. Стоять с задранной головой ему надоело, и он лег прямо в снег. Он знал, что есть несколько минут, пока холод не проникнет под одежду, и это время можно спокойно лежать в сугробе, как на перине. Он заложил руки за голову и смотрел в небо. Между припорошенными кронами сосен стояли безучастные звезды. Ему вспомнилось, как в детстве они с сестрой больше всего на свете боялись Снежной королевы, боялись, что она унесет их в свою пустынную страну на краю света и замкнет их навечно в своем дворце, сложенном из льдистых глыб, и будет тогда только темное небо и перламутровое сияние льда. Он смотрел на зеленые звезды и думал о том, что не стал ни великим путешественником, ни выдающимся ученым, а стал каким-то просвещенным бездельником из Простоквашино. – «Ничего, „все окажется сном...“
Вспомнились ему эти академики. Он представил себе горы, как там все сейчас завалено снегом, как низкие звезды касаются верхушек черных сосен. «Все-таки находятся люди, которые могут бросить всю эту канитель... – думал он. – Да, так и надо. Бросать все и уходить. В горы, в степи. Рубить избы, ни от кого не зависеть... Уносить свое достоинство. И когда таких станет больше, тогда все перевернется. Как у гуингмнов все станет. А эти пусть здесь остаются, в своих офисах. Пусть делят свою нефть, дырки друг другу в башке долбят... А вдруг космос захватят, пока мы там избы будем рубить?... Ничего, у нас академики. Мы тоже не лыком шиты. Мы. Хм. Я должен, следовательно, я могу. Но я должен, а не могу. Я могу, следовательно, я должен. Но я не могу. Пока не могу, – тоскливо подумал он. – „Разъезд „Терпение“. Терпеть. Надо терпеть. Забыт не будешь... Откуда придет спасение? Надо же, – удивился он сам себе, – „нет спасенья в любви“. Сказать такое. Да это бунт!“ Через секунду ему показалось, что звезды холодно мигнули, соглашаясь с его признанием, он плотно зажмурил глаза и снова открыл их. Он неуклюже поднялся на ноги и пошел к дом, в дверях он столкнулся с Галкиным,
– Ну что, печальник о земле русской? – шутливо приветствовал его Галкин.