В пять часов вечера Мальцов вырвался на свободу из мокрого шкурника, доковылял до воды, и тянул ее губами потихоньку, смакуя каждый глоток, затем отмылся во второй ванночке, как смог, хватило ума не мутить воду там, где пил ежедневно. Грязный, продрогший и голодный, дорвался до пакета с хлебом и медленно, боясь обронить даже кроху, сжевал пайку черного и оставшийся кусочек сыра. Потом не утерпел и съел пряник, потянулся за вторым, но отдернул руку, сжал пальцы в кулак и отодвинулся на скамейке подальше от манящего пакета с провизией. Сидел, обхватив себя за плечи руками, стараясь унять дрожь, и как-то незаметно занырнул в глубокий и целительный сон, необходимый измученному организму.
Следующие дни провалялся в церкви, сил хватило только совершать короткие вылазки к воде. Странным образом он не простудился после своего купания, вспомнил рассказы отца о войне, когда бойцы неделями сидели по пузо в ледяной воде и никто из солдат не простудился, нервное напряжение не позволило скатиться в болезнь. Глина на лохмотьях, в которые превратилась его одежда, подсохла, но не стал ни счищать ее, ни тем более выколачивать пиджак и брюки. Ему стало вообще всё равно – выпав из времени, он лежал или сидел, как глубокий старик, уронив голову на грудь, иногда почесывая перепачканную голову или вздрагивая от судороги, сводящей икроножные мышцы.
Как-то с рассветом подобрался к выходу и ждал, ждал, но снаружи не раздавалось ни звука. Тогда только окончательно понял, что про него забыли, и, к собственному удивлению, не испытал ни зла, ни досады. Доел последний кусочек хлеба и один пряник, чуть только заглушив преследующую теперь постоянно боль в животе, и заставил себя лезть в ход в тамбуре. Он превратился в подземное животное, в этакого крота, цель которого движение вперед, с той только разительной разницей, что в своих вылазках не добывал съестное, просто тупо и упрямо шагал, полз, протискивался, автоматически ощупывая глазами освещенный кусочек норы, выявляя затаившиеся подвохи. Вылазка длилась долго, пока он не уткнулся в завал, мысленно поставил еще один крест на плане и повернул назад.
И опять потянулось нечто, что и временем-то нельзя было назвать. Он перестал смотреть на часы, измеряя теперь отрезки дней и ночей по тающим на глазах припасам – осталось два пряника и шестнадцать печений. И непроходящая боль в животе, и тремор, поселившийся в пальцах, как у алкоголика, выходящего из запоя.
Последний шкурник он штурмовал в полубессознательном состоянии, подолгу залегал в темноте, слушал ее, растворялся в ней, неведомым образом черпая из нее силы. Опять проник в небольшую подземную полость, обследовал два выхода, закончившиеся тупиками, в какой-то момент едва не потерял ход назад, но всё-таки нашел и вернулся к своей каменной койке и понял, что больше не может лежать, всё тело болело от прикосновения к камню. Перебрался в кресло в алтаре, развалился в нем, широко расставив ноги и откинув голову назад, спал-просыпался, спал-просыпался, иногда вставал и вышагивал – тридцать два шага до западной стены и тридцать два шага назад, – разминая затекшие, навсегда уставшие ноги. Видения разных кушаний, запахи еды, всплывавшие в мозгу в начале заточения, теперь его не беспокоили, они исчезли, как исчезло почти всё. Свеча или еле-еле светящий фонарь были уже не нужны, Мальцов научился передвигаться по памяти, ноги сами несли его к воде, сами же и возвращали в кресло.
Боль в теле как-то тоже прошла сама собой, все чувства притупились настолько, что он словно оказался под действием местной анестезии, когда человек всё видит, всё понимает, но почти ничего чувствует. Маничкин, Бортников, Нина – верхний мир перестал интересовать его, и он с изумлением осознал, что происходящая трансформация принесла огромное облегчение. Горевать о потерянных возможностях, страдать или не страдать о предательстве бывших друзей, упиваться своей неудачей, как делал в Василёве, казнить кого-то или себя самого – все эти причины и вопросы, попытки самоуничижения и самоуспокоения казались теперь мелочными, не имеющими никакого отношения к тому главному, основному, о чем он думал теперь спокойно. Теперь он впитывал мысли, как чистый подземный воздух, почти не связанный с прожитой ранее жизнью, если не считать малюсенького оконца.