Машину вел Шура. Смирнов сидел сзади рядом с Пашей, всем своим видом напоминавшем сваренную брюкву. Время от времени Евгений Александрович прихлебывал водку из горлышка бутылки, обнаруженной им на сидении. Прихлебывал, чтобы не раскиснуть перед финишной ленточкой, прихлебывал и думал, что Паша уже, наверное, сотни раз ехал в машине, ехал в мыслях, ехал к неотвратимой расплате за жадность.
"А ведь жадность и ее сестры, скупость и расчетливость, – уже хмельной, философствовал он, рассматривая в окно холодную ночную Москву, – это неотъемлемая черта многих людей, желающих, может быть, неосознанно, что-то сохранить, что-то сделать...
...Это фрейдовский Эрос...
В жадности, скупости и расчетливости, в родных детях неуверенности в завтрашнем дне, очень много творческого, много жажды из меньшего, даже не из чего, сделать большее...
А щедрость – это суть первичный позыв к смерти, это Татанос, который шепчет из могилы: не надо сохранять! не надо умножать! не надо выращивать! Надо тратить, надо рассеивать, надо коту под хвост, надо ко мне!
...Скупость, расчетливость Природы, ее стремление сберечь энергию, соединяя то, что соединяется, населили Землю животными, растениями, потом появились люди, появились и начали тратить... И так преуспели в этом, что за тридцать тысяч лет истратили почти все из того, что создавалось сотни миллионов, миллиарды лет...
* * *
Подъехали они к пойме Пономарки в девять десять. Ко времени оживший Паша Центнер сам выбрался из машины и вслед за Шурой, светившим себе фонариком, пошел к последнему своему краю.
Смирнов, отгонявший машину в кусты, нашел их топчущимися над песчаной ямой. Глаза у бандита были жалобными. Он мысленно просил что-то у главного своего палача.
– Черт, не учел я, что октябрь на дворе! – посмотрел Смирнов в пугающую черноту природной могилы. "И не твоя могила – твоя", – подумал он.
– Не понял? – обернулся к нему Шура.
– Надо было у Марьи Ивановны одеяло какое взять. Холодно ему будет в яме.
Душа Евгения Александровича не могла "дать добро" на убийство, и он говорил, чтобы не рассуждать, говорил, чтобы не дать гуманной своей ипостаси завладеть его волей.
– Там, в машине, в багажнике, есть шерстяной плед... Я схожу? – предложил Шура.
– Иди, только по быстрому. Да, вот еще что. Там, на заднем сидении водку возьми и стаканчики одноразовые в бардачке. Помянем человека, как христиане.
Шура отдал пистолет Смирнову и ушел. Спустя несколько минут вернулся с водкой в руке и клетчатым одеялом на плече. Выстлав им дно ямы, вопросительно посмотрел на Евгения Александровича.
– Ну, что, Паша, пора, – сказал тот, повернувшись к авторитету. – Давай прощаться, что ли?
Паша, по-прежнему находясь в практически полном ступоре, автоматически распахнул объятия. Смирнов проник в них, с чувством похлопал будущего покойника по спине. Закончив с выражением чувств, отошел в сторону. Авторитет шагнул к могиле. Протянутую руку Шуры он не заметил.
– Ты сразу не зарывайся, я слово на дорогу скажу, – сказал ему Смирнов в спину.
Качнув согласно головой, Паша спустился в яму, оказавшейся ему маловатой. Некоторое время он устраивался: поправлял на себе и под собой одеяло, удобнее располагал голову и ноги. Закончив с диспозицией, отер лицо от нападавшего песка, сложил руки на груди и затих, уставившись в огненный глаз фонарика.
Шура, светивший в могилу, не вынес мертвенной твердости его взгляда. Резко отвернувшись, он положил фонарь на землю и занялся разливом водки. Взяв протянутый ему стаканчик, Смирнов шумно втянул в себя холодный осенний воздух и начал говорить:
– Дорогие друзья! Мне довольно часто приходилось участвовать в церемониях подобного рода, и, скажу честно, многие из них не оставили следа в моей памяти. Однако данное погребение неординарно и по масштабу личности виновника торжества и по его вкладу в дело становления человечества в отдельно взятом регионе. Поэтому я прошу заранее простить меня за волнение и неминуемые огрехи, связанные с ним.