– Ну что? Понял, в какие игры играешь? – голос Шуры стал презрительным. Он торжествовал, забыв, что пленники должны вести себя соответственно своему положению.
Колебавшегося Смирнова его тон покоробил. Евгений Александрович, немало испытавший на своем веку, легко выходил из себя. Если бы Шура это знал, или просто удержал себя в руках, все пошло бы по иному.
Но Шура этого не знал. И потому хозяин положения встал, подошел к переноске, крепко обхватил деревянную ручку все еще горячего паяльника, представил, как Юлия нежиться на Красном море в окружении загорелых мускулистых немцев, присел на колени, прицелился и, бесцветно сказав: – Да у вас геморрой, батенька", вставил побуревшее жало в анальное отверстие человека, так опрометчиво посчитавшего, что ситуация изменилась в его пользу.
Шура завыл, стараясь не дергаться.
Смирнов неожиданно успокоился.
Он почувствовал себя другим человеком.
Владыкой боли и судеб.
И решил отметить перемены бутылочкой пива.
– Ну, как ты себя чувствуешь? – спросил он, усаживаясь в кресло с пенящимся бокалом. Паяльник в бандите выглядел органично.
– Жжется, падла, – как-то буднично ответил Шурик. Он ожидал худшего.
– Это тебе кажется, – ответил Смирнов, отпив полбокала. – Он не жжется, а сжигает.
– Надо нам с тобой как-то договариваться, – обернул лицо мученик. – У меня есть предложение...
– Какое предложение?
– Вынешь эту штуку из задницы, расскажу.
Смирнов встал, подошел к Шурику и неожиданно для себя включил паяльник в сеть. Кураж нападал на него всегда неожиданно.
– Вынь, дурак, вынь, – завиляла задом жертва куража.
Смирнов вынул. В комнате неприятно запахло.
– Испортил, гад, паяльник! Недавно ведь покупал... – поморщился он и пошел на кухню к мусорному ведру.
Вернувшись в комнату, растворил форточку. "Черт, все-таки нет в изуверстве никакой эстетики, – думал он, глядя в окно. – Ну, правильно... Эстетика – это красота, это красота жизни, ее органичное развитие. Нет эстетики мучений. Невозможно сочинить и поставить Седьмую симфонию воплей. Но ведь ручьи крови, текущие из трупов, завораживают? Сам видел в Душанбе и на Кавказе. Симфония воплей... Интересно..."
– Слушай, ты, – обратился он к морщившемуся от боли Шурику. – А у тебя слух есть? Петь короче, умеешь?
– Петь не пою, но на баяне и аккордеоне играю. А что?
– А давай, сыграем на твоем теле. Я тебя буду ножом колоть, а ты будешь вопить складно. Если получится бельканто – отпущу.
– Давай, коли, – неожиданно спокойно ответил Шурик. – Только имей в виду, что к половине восьмого приедет Мария Ивановна и с ней Паша Центнер, ейный полюбовник. Мое бельканто они непременно узнают, и тебе тогда настанет полный и безоговорочный ежик в тумане.
– А какое у тебя предложение?
– Угробить Пашу Центнера. Тогда и тебе, и мне спокойней будет. Ты, фашист и гестаповец, еще над ним поиздеваться сможешь. А над истинным грешником издеваться приятно, это, можно сказать богоугодное дело. Это совсем не то, что надо мной, шестеркой, издеваться.
В квартире наверху заходили.
– Сейчас закричу, – предупредил Шурик.
Смирнов заклеил ему рот липкой лентой, и, устроившись в кресле, задумался. Убивать пленника и по частям выбрасывать его в унитаз ему не хотелось. Об этом противно было даже подумать.
Расчленять в ванной труп.
Мазаться в крови.
Рубить кости на кафельном полу.
Покупать для этого топор, как показывали в позавчерашних криминальных новостях.
Нет, эта симфония не для него. И злости почему-то нет... Любимую женщину изнасиловали, а злости нет. И все из-за этого дурацкого чувства, что этот негодяй-насильник, Юлия и он, Смирнов, являются винтиками одного механизма... Может ли один винтик ненавидеть другой? Нет, не может. Они трутся, и что-то движется. Или крутится на месте.
Значит, придется отпускать этого Шурика.
Но отстанет ли он после этого?
Что он делал в доме сегодня? Знал ведь, что Мария Ивановна в половине восьмого приедет и приедет не одна.
Значит, меня дожидался? Зачем?
Если бы хотел пырнуть, не вывалился бы на меня как зеленый фраер.
Значит, хотел что-то сказать? Что-то предложить?
Что?
Только то, что сказал и предложил.