Когда Анну Ахматову, эту чахоточную поэтессу, сладкозвучную сирену спрашивали:
— А где ваш муж?
— В Абиссинии, — отвечала она, — охотится на львов!
И это было так в прекрасной действительности. Его жена мягко куталась в пёструю шаль с разводами, выращивая свои напевные строки в уютном домике в Гатчине, среди белых, жемчужных под голубым морозом боров, а маленький, удивительно некрасивый, с асимметричным лицом Гумилёв искал в Абиссинии исполнения своих грёз:
Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне…
Всю роскошь мира впитывает в себя поэт в этих видениях, но не отчуждённых, а лишь усугублённых экзотикой. Как день перегибается из опаловых, сине-зелёных, в алых пятнах утренних сумерек и через золотой полдень — в отдохновительную прохладу подымающихся туманов вечера, так и жизнь, сплошная и неразрывная, имеет в себе углублённость полдня, греческого акме. Полдень, сладкий и нежащий, концентрирует и вбирает в себя всю жизнь, подобно тому как в хрустальном стакане, в ключевой воде уральский цветной камень делается бесцветным, лишь в одной грани собирая всю силу, всю интенсивность своей окраски.
Акме — этот девиз в щите у первого акмеиста — Гумилёва, и он им дышит.
Нет воды свежее, чем в Романье,
Нет прекрасней женщин, чем в Болонье…
Но сам он не увлечён, однако, этой жизнью. Он — холоден, как алмазы горных вершин, этот бесстрастный созерцатель. Ведь он великолепный переводчик бесстрастных, ослепительных «Эмалей и Камей» Теофиля Готье, спокойного парнасца, имевшего наглость поэта выдать золотую медаль ресторатору, у которого они еженедельно обедали, за то что во время голодной осады Парижа немцами он заставлял их забывать это обстоятельство. И завет этого ювелира стиха таков:
Искусство тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл…
В этих эмалевых видениях, в холодных весенних бурях образов несутся хороводы видений Гумилёва, всё разные виды одного и того же Протея — жизни.
За этим прекрасным Протеем гнался всю жизнь Гумилёв. Из Абиссинии — на германскую войну. Полный георгиевский кавалер — солдат, георгиевский кавалер — офицер, он с холодной улыбкой следил за бледными красками смерти, чёрными на яркой роскоши Полдня.
Русский Андре Шенье, он, верно, улыбкой встретил свою смерть от красной волны революции…
Потому что он был певцом полдня и вечной жизни.
Вечерняя газета. 1922. 9 марта.
Помните стереоскопы, что лежали на пыльных малиновых скатертях в провинциальных гостиных, покамест обитателей этих гостиных не угробил воинствующий социализм, а сами скатерти и стереоскопы не проданы на барахолке ради хлеба и не поступили в руки совбуров?
В них две картинки. Смотрите в косые стёкла, одна картинка наезжает на другую, и получается нечто настолько выдающееся по своей рельефности, что, бывало, барышни вскрикивали, видя «Льва святого Марка в Венеции»:
— Как живой!
Вот вам две картинки современного стереоскопа. Наложите их друг на друга.
1. Как известно, теперь в Приморье происходит такая политическая рвачка, что шерсть летит клоками во все стороны. Дерутся наши с ихними, доблестные несоциалисты с таковыми же несоциалистами. Параллельно, буря в стакане воды, идут прения живота со смертью о назначении «кабинета».
Занимаются всей этой штуковиной человек до восьмидесяти: полсотни членов Нарсоба да человек тридцать любителей. Разговоры идут о «коалиции», об истинном парламентаризме, об ответственности кабинета «только и не только»… Андрушкевич, Донченко и прочие умные головы только и полны сиими важными делами.
2. А там, там, в глубине России… Вчера зашёл я в канцелярию одного правительственного учреждения… Мухи дохли от скуки, барышни томились за машинками, молодые люди бродили за справками… Самая хорошенькая барышня что-то выстукивала на машинке через копирку. Я поболтал с нею и вот получил экземпляр следующего стихотворения Игоря Северянина:
Ванг и Абианна, жертвы сладострастья,
Нежились телами до потери сил.
Звякали призывно у неё запястья,
Новых излияний взор её просил.