Мужик со своей конягой и с матушкой-сохой должен засыпать хлебом всё бушующее море капитализма вокруг островка, на котором сидят Сталин и компартия и вьют верёвки нескончаемых речей. Прокормить такого одного пролетария из семинаристов — для мужика потяжеле, чем прокормить двух генералов, как это писал Щедрин.
А чтобы хлеба было больше, нужно мужика согнать с земли и в совхозах и колхозах устроить «фабрики зерна». Вот об этих задачах и говорил Сталин, и эти задачи политбюро приняло единогласно.
А то, о чём Сталин не говорил в своей речи, это касается другого способа воздействия на капиталистический мир, и думается, что на этот способ надежд возлагается больше, нежели на «индустриализацию». А именно — тот же мужик должен будет оплатить подготовку революции в чужих странах.
Коминтерн работает за счёт мужика, и притом работает не на червонцы, а на чистое золото…
Коминтерн обещается устроить неслыханный бум в Европе, и если Европа не идёт к коммунизму сама, то он обещает подтолкнуть её в спину; конечно, такие обещания оплачиваются — кем же?
Да тем же вековечным русским мужиком!
Это и есть пролетарская диктатура, когда платит за всё мужик.
* * *
В этой речи Сталина в ноябрьском заседании ЦИК’а выявилась во всей своей неприкрытости трещина между практикой и маниакальными грёзами русской действительности. Поговорите с кем угодно из совграждан, и никто из них не будет настаивать на том, что предлагает Сталин, и только с отчаянием будет махать руками.
Русская жизнь — есть русская жизнь; а то, что говорит Сталин, — это химерические кошмары, питаемые небольшой группкой людей, засевших в Кремле, ошалевших от социалистического начётничества, жалкой группкой ленинских эпигонов, только мешающих работать тем, кто хочет и кто может работать.
Гун-Бао. 1928. 6 декабря.
Некий Михаил Кольцов, один из московских нахамкесов, в номере от 27 ноября «Правды» почтил меня длиннющим писанием по поводу посланного в Москву на отзыв отдельного оттиска моих статей о Ленине.
Статьи о Ленине весьма рассердили часть местной эмиграции; по её компетентному мнению, и писать-то не стоило о предмете, заслуживающем столь мало внимания, как Ленин; раздавались далее голоса, напоминавшие старые речи Камилла Дюмулена о том, что-де «человек, пишущий о Ленине, — подозрителен» и т. д.
Но каково же удивление, что в этом кольцовском коммунистическом письме раздражения и гнева было ещё больше, нежели в словах наших националистов! И в видах справедливости, я должен признаться, что, просмотрев только предисловие к моей книжечке, Кольцов заявил авторитетно:
— Автор — идиот и проходимец!
Признаться, я несколько опешил в первый миг, прочитав такой решительный отзыв о своей скромной персоне. Спасибо, Кольцов, что открыл мне глаза! Спасибо и за то, что научил настоящему московскому литературному стилю, как писать… А мы-то придерживаемся здесь ненужных приличий, избегаем таких вольностей, доступных твоему изящному перу, работающему на пользу грядущего человечества.
Но почитав сию статейку дальше, я утешился. Нет, читатели, положение наше ещё не так безнадёжно плохо, как, казалось мне, было сначала. Оказывается, при всей неодобрительности моего труда — «автор его преследует определённые, нисколько не нелепые цели».
И я должен сознаться, что упомянутый нахамкес действительно понял мои заветные желания и определил их довольно верно; и это уже большая заслуга, хотя я неоднократно писал об этом ясно и определённо.
Он пишет: «Иванов сознательно направляет свои строки не к заграничному, оскудевшему деньгами, волей и чувствами эмигранту… Он ищет другого читателя внутри нашей страны…».
Вот это-то обстоятельство и обидело так нашего уважаемого скриба; за 11 лет великой и бескровной, он, дай ему Бог здоровья, серьёзно уверовал, что он и ему подобные писучие молодцы захватили в полон навсегда российскую словесность и расправляются с ней по-свойски. Они и впрямь уверовали, что обывательский и мужичий ум и здравый смысл съел чёрт, и для подкрепления этого обстоятельства повсюду кажут на палке чучело эмигранта, при всех регалиях, снабжённого особой нагайкой, пугая им честной народ.