Четыре ветра свистели в покоях, играя серебристо-серой пылью Времени.
Руки Королевы-Колдуньи покачивались подобно трепещущим на ветру листьям, сухие губы Королевы-Колдуньи читали нараспев:
– Pater omnipotens, mittere digneris sanctum Angelum tuum de Infernis.[4]
Свет померк и вспыхнул еще ярче.
Там, меж рукоятей четырех мечей, стоял Ангел Люцифиэль, весь золотой, с укрытым тенью лицом, с раскинутыми, полыхающими за спиной крыльями.
– Ты взывала ко мне, и я знаю твою беду. Желание твое печально. Ты просишь о боли.
– Ты говоришь мне о боли, Владыка Люцифиэль, ты, который претерпел самую мучительную боль на свете.
Боль худшую, чем причиняют гвозди в ступнях и запястьях. Худшую, чем причиняют терновые шипы, и горькая чаша, и острие копья в боку. Тебя призывают для злых целей, но только не я, ведь я понимаю твою истинную природу, сын Божий, брат Сына Божия.
– Значит, ты узнала меня. Я дам тебе то, что ты просишь.
И Люцифиэль (которого называли Сатаной, Царем Мира, и который тем не менее являлся левой рукой, зловещей рукой замыслов Господа) выдернул из Эфира молнию и метнул ее в Королеву-Колдунью.
Молния попала женщине в грудь. Женщина упала.
Сноп света взметнулся и воспламенил золотистые глаза Ангела, и были глаза Ангела ужасны, хоть и лучилось в них сострадание, но тут мечи рассыпались, и Ангел исчез.
Королева-Колдунья тяжело поднялась с пола – не красавица более, но морщинистая, растрепанная, слюнявая старуха.
В самом сердце леса солнце не светило никогда – даже в полдень. В траве мелькали цветы, но бледные, бесцветные. Под черно-зеленой крышей царили вечные густые сумерки, в которых лихорадочно мельтешили мотыльки и бабочки-альбиносы. Стволы деревьев были гладкими, точно стебли водорослей. Летучие мыши порхали днем, летучие мыши и птицы, считавшие себя летучими мышами.
Здесь стоял склеп, поросший мхом. Выброшенные из него кости валялись у корней семи искривленных карликовых деревьев. Или того, что выглядело деревьями. Иногда они шевелились. Иногда во влажных тенях поблескивало что-то вроде глаза или зуба.
В прохладе, даруемой дверью гробницы, сидела Бьянка и расчесывала волосы.
Какое-то движение всколыхнуло плотный полумрак.
Семь деревьев повернули головы.
Из леса вышла старуха – сгорбленная, со склоненной головой, хищная, морщинистая и почти безволосая, словно гриф.
– Ну вот наконец и мы, – прошамкала карга хриплым голосом стервятника.
Она подковыляла ближе, бухнулась на колени и поклонилась, ткнувшись крючковатым носом в торф и блеклые цветы.
Бьянка сидела и смотрела на нее. Старуха поднялась. Во рту ее редким частоколом желтели гнилые зубы.
– Я принесла тебе почтение ведьм и три подарка, – сказала карга.
– Почему ты это сделала?
– Какая торопыга, а ведь всего четырнадцать годков. Почему? Потому что мы боимся тебя. Я принесла подарки, чтобы подлизаться.
Бьянка рассмеялась:
– Покажи.
Старуха сделала пасс в зеленом воздухе. Раз – и в руке у нее оказался затейливый шнурок, сработанный из человеческих волос.
– Вот поясок, который защитит тебя от штучек священников, от креста, и от потира, и от поганой святой воды. В него вплетены локоны девственницы, и женщины не лучшей, чем ей положено быть, и женщины умершей. А вот, – второй пасс – и старуха держит лакированную – синь по зеленому – гребенку, – гребешок из недр морских, русалочья пустяковина, чтобы очаровывать и покорять. Расчеши ею волосы – и океанский запах наполнит ноздри мужчин, ритм приливов и отливов забьет им уши, оглушит и скует точно цепями. И вот, – добавила старуха, – последнее, старый символ греховности, алый фрукт Евы, яблоко красное как кровь. Откуси – и познаешь Грех, коим похвалялся змий, да будет тебе известно. – Старуха сделала третий пасс и выудила из воздуха яблоко. Плод, шнурок и гребень она протянула Бьянке.
Девушка взглянула на семь корявых деревьев.
– Мне нравятся ее подарки, но я не вполне доверяю ей. Лысые маски высунулись из лохматых бород. Глазные щели сверкнули. Сучковатые лапы щелкнули.
– Все равно, – заявила Бьянка, – я позволю ей самой повязать мне поясок и расчесать мои волосы.