— Послушай, Рауль, это смешно. И ты сам понимаешь, что не прав, — с мягким упреком сказала Рене.
— Конечно, тебе смешно, я это и так знаю, можешь не объяснять. Я уже давно понял, как ты ко мне относишься и что я, по-твоему, за тип. Во-первых, я, вот именно, смешон. Далее: я мужлан, к тому же толстокожий. Мне известно, что, выйдя за меня, ты совершила ошибку. Что все годы, которые мы прожили вместе, ты старалась как-нибудь приспособиться и извлечь из этой ошибки пользу. Мне не хватает тонкости, обаяния — в общем, того, что нужно женщине для счастья. Одно слово — мужлан. Да-да, ничего другого я от тебя и не жду. У тебя, правда, хватает терпения жить с такой посредственностью, как я, но скрыть от мужа, что ты о нем думаешь, это уж тебе не под силу. Или, вернее, ты всегда считала, что я, по своей толстокожести, ничего не пойму.
Рене поднялась с кресла и смотрела на меня, вытаращив глаза. Она была настолько поражена, услышав из моих уст свои собственные жалобы, к тому же повторенные слово в слово, что даже не пыталась возражать. В полном замешательстве она смогла только пожать плечами, а это еще подхлестнуло меня:
— Ну правильно, ты меня презираешь — это у тебя всегда отлично получалось. Продолжай в том же духе. Чего стесняться! Толстокожий мужлан все стерпит. И даже брыкаться не станет. Мужей надо уметь держать в узде, ежедневно управлять каждым их шагом, и тогда из них можно веревки вить. Прекрасно придумано! Но в один прекрасный день мужу может прийти в голову, что вовсе не обязательно всю жизнь ходить на задних лапках перед своей придирчивой женушкой. Если хочешь знать, я поехал в Бухарест вовсе не по делам, а просто потому, что мне все осточертело: и эта спальня, и ты сама с твоим приторным благонравием. И не собирался возвращаться. Это было чудесное путешествие, какого твой меркантильный умишко не может и представить. И чего только ради я поддался каким-то дурацким угрызениям совести и вернулся в эту затхлую конуру! Передо мной открывался целый мир, я мог ехать куда угодно, мог делать что хочу, так нет же — надо мне было снова замуровать себя в четырех стенах, чтобы тут плесневеть и тупеть.
Меня душили злость и досада. Я словно видел перед собой бурные реки, тропические леса и виноградники, небоскребы и китайские храмы. Я думал о Сарацинке и тщетно звал ее. Рене же, вначале ошеломленная моей проницательностью, постепенно приходила в себя и подыскивала убийственные слова, чтобы осадить меня, как она умела. В ее сощуренных от напряжения глазах уже блеснула идея, но едва она открыла рот, как я повернулся к ней спиной и шагнул вон из спальни, бросив на ходу:
— Ноги моей здесь больше не будет.
Рене вскрикнула, кинулась за мной, снова вскрикнула и разрыдалась. Но поздно, меня уже ничто не могло удержать. Я еду назад в Бухарест, начинаю новую жизнь. Выскочив из дому, я, не колеблясь и не задумываясь ни на секунду, направился на проспект Жюно. Прошел дождь, фонари отражались в лужах на тротуарах. Какой-то озябший бродяга с окурком во рту попросил прикурить, а когда я, не ответив, прошел мимо, мрачно произнес: — Вот так всегда. Даже когда им это ничего не стоит.
Едва войдя в кафе, я сразу заметил Сарацинку. Она сидела в дальнем конце зала, одна за столиком, читала газету и помешивала ложечкой кофе. Я пошел прямо к ней. Услышав, что кто-то подходит, она подняла голову, взглянула на меня, но тотчас снова углубилась в чтение. Я сел за соседний столик лицом к ней и не сводил с нее глаз. Мне казалось, что ее склоненное над столиком лицо светится потаенной радостью. Несколько раз, не поднимая головы, она бросала взгляд на дверь, в ее черных глазах вспыхивало беспокойство и нетерпение. И меня жгла мысль: «Она ждет меня. Думает обо мне». В зеркале, висевшем за спиной у Сарацинки, я натыкался взглядом на свое отражение, но старался не видеть его, глядеть только на ее лицо и все еще надеялся на чудо. Вот она сложила газету, подняла голову и осмотрелась по сторонам. Ее взгляд скользнул и по мне, но не задержался ни на секунду, словно я был неодушевленным предметом. Я почувствовал себя заживо погребенным, задыхающимся под гнетущей тяжестью и лишенным возможности подать признаки жизни. Наконец я заставил себя встать и сделать несколько шагов к ее столику. Она приняла меня за навязчивого кавалера и нахмурила брови. Я пролепетал: