— Мсье Жюльен Готье, — начал я, усаживаясь напротив него, — вы, должно быть, недоумеваете по поводу моего вчерашнего поведения, и я должен объясниться, но прежде хочу задать вам один вопрос. Скажите, не напоминает ли вам мой голос одного хорошо знакомого вам человека?
— Действительно, голос у вас в точности такой, как у одного моего друга. Я заметил это еще вчера.
— А не заметили ли вы еще и того, что у меня такая же фигура, как у этого вашего друга?
— Господи… да, примерно такая. Не такое уж, впрочем, редкое совпадение.
— А что вы скажете вот об этом шраме?
Я показал ему длинную и тонкую белую запятую на своей левой ладони — след от раны, которую он нечаянно нанес мне пятнадцать лет тому назад, когда однажды, оставшись одни в конторе мэтра Лекорше, мы забавлялись тем, что с зонтиком в правой руке и перьевой ручкой в левой разыгрывали знаменитую дуэль Жарнака[6]. Этот эпизод я довольно часто напоминал Жюльену Готье, и он не хуже меня помнил форму шрама. Он скользнул по нему взглядом, и я почувствовал, что он настороже.
— Трудно поверить, чтобы обыкновенное перо оставило такую отметину, — сказал я, — если не видеть собственными глазами. Кровью забрызгало даже подлинник завещания на столе. Настоящий удар Жарнака, не правда ли?
На лице Жюльена появилось неподдельное любопытство и некоторое удивление, но не столь сильное, как я ожидал.
— Что вы хотите всем этим сказать? — спросил он.
Ответил я не сразу. Меня так и подмывало напомнить ему другие подробности времен нашего ученичества — такие, о которых никто, кроме нас двоих, знать не мог, — но я понимал, что достоверность абсурда все равно ничем не докажешь.
— То, что я хотел бы вам рассказать, настолько невероятно, что мне, видимо, лучше воздержаться. С другой стороны, надо же рассеять впечатление, оставшееся у вас после нашей вчерашней встречи на Королевском мосту. Хотя не только это побуждает меня к откровенности.
— Поступайте, как сочтете нужным, — довольно благожелательно ответил Жюльен. — Я не хочу быть нескромным, но, должен признаться, буду разочарован, если вы ничего не объясните.
Я все еще раздумывал, стоит ли открываться, но меня подтолкнул бес.
— В конце концов, я не многим рискую, поскольку ты и так считаешь, что имеешь дело с ненормальным. Жюльен, то, что я тебе сейчас скажу, абсурдно, чудовищно, но я твой друг Рауль Серюзье. Вчера, незадолго до того, как я встретил тебя, у меня поменялось лицо, а я даже не заметил, как это произошло.
Жюльен и бровью не повел — это меня встревожило. Я жалел, что не могу воротить сказанного.
— Все возможно, — вежливо произнес он.
— Да нет, кто же поверит в такое! Так что не говори: все, мол, возможно. Но хотя бы из милости попробуй проверить мои слова, задавай любые, самые каверзные вопросы. Считай, что я одержим, но все же способен внять голосу рассудка. Кто знает, может, тебе удастся меня излечить, убедить меня, что я не Рауль Серюзье. Итак, что ты думаешь о моем голосе и о шраме?
— Разумеется, это любопытные совпадения, — ответил Жюльен, принявший мою игру с видимой неохотой. — Но это не доказательства.
— Действительно, доказательств тут быть не может. Минуту назад я собирался напомнить тебе вещи, известные только нам двоим, а потом подумал: зачем? Ты бы просто решил, что я хорошо осведомлен. Уверен, ты почти не удивишься, если я напомню тебе, как однажды вечером, здесь же, сидя вон за тем столиком, мы разыгрывали, кому достанется сигара, которую несколько часов назад стянули из портсигара папаши Лекорше. Стащил ее ты, пока я отвлекал внимание старикана, подсунув ему черновик ответа на письмо мамаши Франгоде, упрекавшей его в том, что в деле о наследстве Шеневьера он держит сторону ее кузена Метро. Мы положили сигару посредине стола на вечернюю газету и условились, что она достанется тому, кто угадает цвет подтяжек другого. Ты заявил, что у меня фиолетовые, а я — что у тебя белые. Выиграл я. Убедившись в том, что у меня подтяжки некрашеные, ты сказал мне: «Рауль, я тебя недооценил».
Жюльен кивал и смотрел на меня все внимательнее.
— Я готов продолжать в таком духе хоть до утра, — сказал я, — но, подозреваю, напрасно потеряю время. Серюзье мог рассказать любой из этих эпизодов кому угодно, причем в мельчайших подробностях.