— Не держи уж зла, чего ты? — плача, заметила нищенка. — Вот ведь ночевать пустила. Знамо, была душа, ежели откликнулась…
Лицо висельницы становилось покойным, гримаса страдания разглаживалась, расходилась, словно круги по воде. Черный ветер улегся на рассвете и перестал звенеть стеклами в окнах. Постоялый народ незаметно разбегался, поскольку вызванная милиция стала составлять протокол и допрашивать свидетелей. Опять гуртились возле костра и пекли картошку. Безногий инвалид тяжело подтащил свой обрубыш поближе к матери Мелитине, достал что-то из мешка.
— Вот, глянь-ко… На столе нашел.
Мать Мелитина развернула клок бумаги. Химическим карандашом было нацарапано: «В смерти моей виноват комсомольский секретарь Яков Боровиков, В чем и подписываюсь».
— Он теперь у меня вот где! — калека потряс могучим кулаком. — Я из него теперь всю кровь высосу!
— Дай мне, — шепотом попросила мать Мелитина. — А я как-нибудь распоряжусь.
— Не-ет, — засмеялся инвалид. — Ты не сумеешь!.. Он меня на руках носить станет. Я на него верхом сяду. И погонять буду!
Мать Мелитина кинула бумажку в костер, огонь как-то нехотя лизнул ее — не хотело гореть обвинительное слово! — покуражился вокруг и все-таки проглотил. Осталась лишь скукоженная, черная тень от записки, на которой еще проступали пепельные каракули. Мать Мелитина размешала палкой этот бумажный остов, и все пропало. Инвалид молча вытерпел, потом тихо спросил:
— Неужто и его спасти хочешь?.. Ее-то ты не спасла.
— Тебя хочу спасти, — вымолвила она.
— Что меня… — глупо сказал тот. — Богу-то и отдать нечего. Располовинили душу на земле.
Работник ПТУ стал пытать убогих, спрашивать, кто с ней говорил последний, кто и что видел. Матери Мелитине пришлось назвать свое мирское имя. И заметила она, как встрепенулся вдруг бородатый странник, глянул черно из-под нависших бровей, но промолчал. А потом уже и глаз с нее не спускал, всюду по пятам ходил — видно, узнать что-то намеревался. Когда следователи ушли — начали сбегаться соседи, и скоро в Дом колхозника привели мать покойной. Перед крыльцом ударилась она о землю, заголосила:
— Ой-ёй, дочушка! Да что же ты наделала с собо-ой!..
Пришла она не одна — в сопровождении угреватого, коротконогого парня в кожаной тужурке. Глянула мать Мелитина — да сразу и признала, кто явился.
— Успокойтесь, мамаша, — скорбно-высоким голосом сказал парень. — Это дело вражьих рук. Она была честной комсомолкой. Мы выдвинули ее на руководящую работу. И мы похороним ее со всеми почестями!
— Спасибо тебе, Яков Назарыч, — причитала мать покойной. — Уж ты меня не бросай в тяжелую минуту.
Комсомольский секретарь зашел в комнату, постоял возле тела с опущенной головой и, выйдя на крыльцо, начал говорить речь:
— Враги народа и социализма оборвали жизнь прекрасной девушки комсомолки. В ответ на это мы сплотимся теснее, сомкнем наши ряды и поднимем бдительность на высшую точку!
Его слушали колхозники-постояльцы, нищие, убогие и насмерть перепуганные соседи. Слова звучали так торжественно и скорбно, что многие заплакали, а кто-то из колхозников хмуро одобрил:
— Верно говоришь. Всю сволочь — к пролетарско-крестьянскому ногтю!
Инвалид-обрубыш, торча в толпе, как гнилой зуб, лишь мычал и мотал тяжелой головой.
Мать Мелитина усадила Прошку Греха на ящик возле костра, дала ему хлебную корку и поднялась на крыльцо к оратору.
— Прежде чем ее схоронишь да почести воздашь, — прошептала она, склонившись к самому уху, — не забудь ребеночка прикопать. В назьме он лежит, возле бани. Похорони его, твой ведь ребеночек. А я никому не скажу, не бойся. И помолюсь за тебя. И ее отпою.
Он выслушал спокойно, с прежним траурным задором на лице, затем надел кепку и по локти опустил руки в карманы большеватой тужурки.
— Прошу религиозной пропаганды не проводить, — отчеканил он. — Почему рясу не сняла? Кто позволил? И чтоб никаких отпеваний! Комсомольцев не отпоете!
— Отпою, — снова зашептала мать Мелитина. — Хоть и нельзя, коль руки на себя наложила, но все равно отпою. Не по своей воле она погибла. А ты схорони ребеночка. Его и отпевать не надо. Не оставляй в назьме.