На пороге сеней Андрюша зажмурился. Прикрыл глаза ладошкой. Сквозь щелку между пальцами все нежно алело: сарай, крынки, перевернутые на колья, лиственницы за огородом, пышное травяное угорье.
Марьям сидела на берегу речки. На нож, которым чистила голавлей, кружочками наползала чешуя. Перед Марьям стояли сынишка Ишкар и гусак с хвостом, замазанным химическими чернилами. Ишкар и гусак были почти одинакового роста.
Когда Марьям вспарывала рыбу, они вытягивали шеи — напряженно ждали. Она подавала Ишкару рыбьи потроха. Погогатывая и шепелявя, гусак вкрадчиво вытягивал потроха из ручонки мальчугана. Все трое довольно посматривали друг на друга. Гусак казался человеком, превращенным в птицу.
Андрюша сдернул с себя майку и нырнул в воду за кустами орешника. Через мгновение вылетел из воды, как порожняя заткнутая пробкой бутылка. Бугрил поверхность крепко сцепленными руками, кукарекнул и, окунувшись, откинулся спиной на течение, и оно понесло его к обрыву, под которым в омутной глубине оленьими рогами сцепились коряги.
В прошлом году омут пугал Андрюшу, сейчас он не испытывал даже легкого беспокойства: разнеженно лежал на струях.
Свобода, свобода во всем: в блеске росы, в шорохе лопухов, в мальчике Ишкаре, кормящем голавлевыми потрохами мудрого гуся. Можно подняться на Юрту-гору, собирать граненый чеснок, отзываться на голос кукушки, наблюдать за голубями, ютящимися среди скал.
Какая отрада, что нет здесь отца, бабушки Моти, сестры Люськи! Сам себе повелитель. Будь проклята зависимость. Будь проклято само насилие. Никому не подчиняться, никого не подчинять. Воля! Вольность!
Лежать головой к течению, притом вверх животом, было трудно. Стоило ослабить сопротивляемость придонному потоку, как сразу круто развернуло, и он догадался, что его снесло в омут, и заметил, что холодную немоту омута провинчивает льдисто-зеленый смерч воды, втягивая в себя сосновый чурбак.
Диким рывком Андрюша ударился навстречу течению, но не тут-то было: захватило круговертью, втягивало в глубину. Ему так захотелось сделать выдох, что почудилось, будто вынырнул из воды и над ним засияло небо.
Наверно, он сделал бы выдох и тотчас же вдох, если бы нога не ткнулась в донный камень. Сжался в комочек. Что есть силы оттолкнулся. С ужасом подумал, что саданется головой о сосновый чурбак, и увидел чурбак — он надвигался на его лицо. Успел оттолкнуть чурбак, отвалившаяся от него кора теранула по лодыжке, прорвался сквозь воду. Было такое впечатление, что в глаза упало небо, оно было синее, каким приблазнилось в омуте.
Вынырнул близ Марьям. Колыхался вздувшийся вокруг ее талии подол платья. Рядом плавал гусь.
— Эй, зачем долго нырял? — погрозила она пальцем и подалась к берегу. Гусь поплыл за ней. Шлепая по мокрому песку косо повернутыми внутрь лапами, он то и дело оборачивался, сердито шипел и присвистывал, словно укорял за то, что Марьям пришлось намочить платье, вязаные шерстяные чулки, глубокие калоши.
Андрюша засмеялся потому, что г у с ь в ы г о в а р и в а л ему за легкомыслие и потому, что Ишкар недовольно рассматривал, как мать отжимает подол, недавно пышный от сборок, красивый, а теперь тяжелый, вислый, прилипчивый.
Засмеялась и Марьям. Ласково зазвякало, заискрилось на ее груди веселое монисто.
— Эй, иди молоко пить, — сказала она, снова принявшись отжимать подол. — Ильгиза хочешь увидеть? На мельницу пойдешь — увидишь. Сено косит.
Молоко было холодное, густое. Лепешки белые с поджаристыми пузырями и пылинками древесной золы.
Ильгиз точил косу, когда Андрюша подошел к нему.
Брусок легко летал по кривому лезвию. Рукава рубахи, она закрывала спину Ильгиза, были завязаны на шее. Из травы чуть высовывались кромки резиновых голенищ, штаны над ягодицами глядели круглыми сатиновыми заплатами.
«Цынь-джик», — тонко звучало с косы.
«Тинь-цынь», — пела синица.
Органно гудя, кружил над цветами шмель. В березовой роще, мягко белевшей на косогоре, стрекотала сорока.
Ильгиз воткнул черенок косы в землю, вытащил из кармана пучок клубники, кинул навстречу Андрею.
— Ешь.
Ягоды были крупные, вафельно-пористые, но зеленые и настолько кислые, что глаза заводило под лоб.