Чем мог ответить Грачеву Иван? Стихийной русской убежденностью:
— Ничего. Поборем.
На что Грачев заметил Ивану на свой манер, в рифму:
— Слепота веры опасна без меры.
Именно в минуты нежности Люська выболтала Ивану, каялась потом, что, когда ей исполнилось двадцать лет, она стала пугаться, что родилась бесчувственной. Ухаживали за ней, но она оставалась ледяная. Если кто-нибудь из вздыхателей упорствовал, несмотря на ее жесткую безответность, она прилюдно могла его обозвать. Один паренек был длинноносенький, с высокими зализами на голове. Она села в трамвай и пробивалась в пассажирской тесноте, и он за ней пробивался, тогда она крикнула на весь вагон:
— Товарищи-пассажиры, смотрите, — муравьед.
Хохоту было. После одна смеялась от базарной остановки до их землянки в поселке Коммунальном.
И все же страх перед собственной бесчувственностью, которая оборачивалась для ее поклонников измывательством, не отступил. Отец подтрунивал над ней: «Ты чё эт, в монашки записалась?», бабушка отчаивалась: «У нас в деревне девчонки твоих лет попадали в перестарки». Лишь мать не волновалась: «В нашу природу: долго просыпаемся, без любви сроду сердце не копнется». Втайне Люська поклялась себе: не проснется к двадцати пяти годам — повесится. Иван встретился ей как раз за месяц до рокового срока, поэтому она относилась к нему не только как к любимому, но и как к своему спасителю.
Иван, в отличие от жены, «проснулся» рано. Он тяжело томился. Двенадцатилетним, во время игры в прятки, спрятался в полыни вместе со Светкой Жаворонковой. Она была лошадницей: пропадала на конном дворе, помогая конюху задавать лошадям сено и овес, отгоняла их пастись на ночь, чуть свет ловила, распутывала, пригоняла обратно, даже запрягать бралась. Лукавый мерин со странной кличкой Лущило понарошку артачился: не давал надевать на себя хомут, не заходил в оглобли, заступал вожжи. Чаще всего она маялась, затягивая подпругу. До того Лущило надуется, аж глаза насмешливые вытаращатся, как у рака. Светка уткнет ногу то в оглоблю, то в бок мерину, ни на одну дырку ремень не затянет. Искричится до пунцовых щек. Лошадница, а не понимала, что он балуется. Ива́нов дом был через улицу от конного двора. Смотрит, смотрит Иван, как Светка тужится да орет на Лущила, и придет на помощь. И помощь-то простецкая: брюхо мерина ногтями поскрябать. Щекотки боялся. Малость поскрябаешь, затрясется, губами заперебирает, завсхрапывает, заржет. Едва успокоится от щекотки, бока ужмутся. Тут Светка и затянет подпругу. Потому что лошадница, считал Светку за мальчишку. На праздничный яблочный спас запрягала Светка Лущилу в ходок: продавщицу приперло рожать. На этот раз мерин артачился взаправду: праздник, все кони возле озера гуляют, а на нем куда-то поедут. Светка сама ему брюхо щекотнет и хвать за конец подпруги, потянет, а он все раздутый. Раззадорилась. Ногу слишком высоко задрала, упираясь Лущиле в бок, Иван и увидел, что под платьишком ничего не надето. Дыхание так и закаменело. Еле-еле заглотнул воздух, чтоб раздышаться. Перешел дорогу, поскрябал мерина. Светка затянула подпругу. Заманил ее к себе — пирожков с медом отведать. Мать с отчимом Сергеем Сергеевичем у соседей пировали, сестренки там крутились. Хотя пирожки были из черной прогорклой муки прошлогоднего помола, Светка не модничала, уплела целых четыре штуки. Спросила, нет ли компота запить пирожки. Компота не было. Он обрадовался и предложил ей церковного вина, как отчим Сергей Сергеич называл кагор.
— Давай, — шустро согласилась Светка.
Бутылку с кагором отчим Сергей Сергеевич прятал в свои чесанки, катанные из белой шерсти. Они, голенище засунуто в голенище, на каждом резиновая галоша, лежали на печи. Иван волновался, что Светка, лишь только он слазит на лежанку, и вытащит чесанок из чесанка, да запустит в голенище руку за бутылкой, напугается пить церковное вино. Получалось, что они крадут его, но Светка вместо боязни выказала удивление:
— У вас же есть буфет. Почему туда не ставите? Папа и дедушка в буфете вино держат.
— Твой папка был офицером и теперь начальство.