Фрерон, в свою очередь обернувшись, заметил:
— Должно быть, баталии этого рода не представляют интереса для артиллериста.
Буонапарте ушел, как только появился полицейский комиссар секции Тампль со своей перевязью и пригрозил очистить залу. Представление все равно не могло продолжиться, его заменили брань, пение и палочные удары.
Ни малейшей приязни к французам Буонапарте не испытывал, а Париж просто ненавидел. Если посмотреть издали, столица со своим скоплением куполов и башен напоминала ему ощерившуюся пасть, увиденная вблизи, просто пугала. Проехав таможенную заставу, где теперь уже не требовали ввозную пошлину, вы увязали в черной липкой грязи, под ногами хлюпала зловонная смесь, тысяча ручейков — сточные канавки под открытым небом, жирные помои кухонь, — приходится брести по всему этому мимо межевых столбов из песчаника, за которые прячешься, отскакивая прыжком, когда на тебя вдруг несется стремительный фиакр, а о тротуаре и мечтать не приходится, его нет нигде, кроме как на улице Одеон. Улочки пролегали по причудливому следу былых тропинок, которые петляли, чтобы обогнуть дерево или поле, они были тесны и сужались еще больше в силу маниакальной склонности лавочников выставлять столики со своим товаром наружу для пущей наглядности. Дома обклеены объявлениями так, что стен не видно, повсюду фонтаны без воды и деревья Свободы, которые, не вынеся зимней стужи, торчали мертво, словно метлы. Следовало остерегаться бездомных собак, рыщущих стаями, тощих, грязных животных с глазами хищников. И негде спрятаться, приютиться. Тишины не найдешь нигде. Париж пропах мочой, черным мылом и грязью. Скобяная набережная воняет селедкой. В домах, на лестничных площадках, в коридорах — продолжение улицы, уединение существует лишь для богатых, прочие обречены терпеть чужие взгляды, шум, крики кучеров и торговцев, перебранки, скрип мельничных колес у Торгового моста, песни, этот затхлый дух, который так застаивается в домах, что, бывало, месяца три пройдет, прежде чем догадаются: гражданин Мик, продавец говяжьих голов, давно умер в своей каморке один-одинешенек; чтобы другие жильцы забеспокоились, его труп должен был прогнить вконец и привлечь множество тараканов…
В этой поганой дыре Наполеона душила ярость, он проклинал город с его оглушающей суетой, от которой честолюбцу не уйти. Что тут можно поделать? Куда денешься? Кто станет слушать такого хилого, скверно одетого брюзгу, злобного, как клещ, хотя, впрочем, если надо, и обольстительного, когда он поглядывает голубыми глазами на дам? Но в ту ночь, выйдя из театра, он устремил этот свой завораживающий взгляд на картину совсем иного рода.
Несчастные выстроились в длинную очередь у входа в еще закрытую булочную, чтобы через несколько часов быть первыми, когда станут выдавать их жалкую порцию черного вязкого хлеба. Буонапарте прикинул, сколько их, — пожалуй, около тысячи. Впрочем, они стояли в таких же очередях за маслом, свечами, углем — молчаливые, помятые, серые. Это были рабочие без работы, женщины без надежды, разорившиеся рантье, уже распродавшие свою посуду и мебель, служащие, потерявшие свои места в конторе или на фабрике. Только что одна из гражданок, не имея чем накормить своего ребенка, привязала его к себе и бросилась в реку. Таких, что ни день, находили в Сене, а то и просто на перекрестках, где они умирали от истощения. С тех пор как Робеспьеру пришел конец, у них больше не стало хозяина. Большинство якобинских вождей были выведены из игры. Каррье гильотинирован, Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа сосланы в Гвиану, Фуше вынужден скрываться из-за массовых убийств, которые он учинил в Лионе. Народ предпочитает побежденных, сказал себе Буонапарте, пусть даже дикарей, этим продажным правителям, по чьей вине он голодает.
Картофель за два месяца подорожал втрое, а цена на мясо выросла аж в семнадцать раз. Деньги существовали скорее условно: бумажные ассигнаты, которые Конвент печатал почем зря, годились разве что на подтирку, и если в марте луидор стоил двести пятьдесят франков, то ныне — уже тысячу. Зима выдалась суровая, Сена замерзла, дров и угля не хватало. Нужду испытывали буквально все, не считая окружения Барраса. Между тем в Париже скопилось много зерна, оно до отказа наполняло склады, бдительно охраняемые, но плохо проветриваемые: поскольку его туда засыпали отсыревшим в дождливую пору, оно сперва прорастало, затем начинало гнить. Ответственность за рост цен несло продовольственное ведомство: муку, которая очень дорого продавалась в Париже, везли затем в провинцию, чтобы сбывать там еще дороже. Это было известно. Это обсуждалось. Это рождало гнев. Граждане толковали о том, что ничего невозможно достать, о плутовстве спекулянтов и алчности торговцев, о неслыханных притязаниях земледельцев, требующих, чтобы им платили золотом.