Сам Баязет примечал лишь, что с каждой новой вестью, даже если джагатай Тимур опять ушел куда-то в горы, он все ближе подбирается к османским городам, к заставам Баязета.
Приближенные Баязета спокойно перешучивались:
— Манит джагатая наш кебаб, да боится пес нашей палки!
А Тимур, выйдя к большой дороге, остановился снова: замышляя этот поход, Тимур забыл о народах, через чьи земли пролегал его путь, упорство всяких сельских старшин, неприязнь лохматых пастухов, даже бешеную злобу их косматых собак, кидавшихся на лошадей и терзавших отставших всадников. Эти мелкие козни сердили Повелителя Вселенной, беспокоили его больше, чем встречи и схватки со знатными полководцами. А сердясь на этих врагов, мелких как пыль, он растрачивал сил больше, приказывая то брать ничтожную крепостцу, то уничтожать людей, затворившихся в одиноком храме. Рассылал тысячников обшаривать окрестные горы, карабкаться по Карабаху, влезать в ущелья Сюнийских гор, выжигать горные леса, стращать монахов по монастырям, хотя, блюдя монгольский обычай, зря монастырей не разорял и армянских попов щадил, если они выражали свое смирение.
Останавливаясь станом, Тимур приказывал ставить его шатер всегда на вершинах холмов, откуда во все стороны видны поля и дороги, долины, засыпанные осколками скал и развалинами давних, покинутых городов, дабы враги, если таятся среди камней, отовсюду видели завоевателя, его несокрушимую мощь, его непреклонный путь через страну армян.
Мецопский монастырь оказался в стороне от этого пути.
Там над теснотой строений широко раскинули свои мозолистые и мускулистые ветки тысячелетние чинары и орехи. Созревала айва, прикрывая серебрящимися листьями желтые плоды, большие, как человеческие головы. Нежными ветками раздвигая каменные глыбы, густо разрослись кустарники барбариса. Сотни птиц ютились и гнездились здесь, насыщая воздух свистами, теньканьем, перекликом.
Под сенью густых крон двор монастыря казался темен, тесен, сыр. Со всех сторон высились строения — собор, кельи, трапезная. Среди жилых серых, хмурых стен просторно было лишь розоватым, украшенным каменной резьбой древним усыпальницам — приюту умерших.
Огромные красновато-бурые и зеленовато-серые плиты плотно устилали весь двор. Хмуры, тяжелы камни стен. Низок и коренаст, как пещера, вход в собор. А резные листья чинаров, а темные листья орешин покачиваются. Свет, изредка пробившись до глубины двора, то вспыхивает, то колышется, и в этом движении теней, света, в прохладе воздуха бьется столько жизни, что и двор, и стены, и монахи в побурелых рясах кажутся веселее и ласковей.
Но не веселы, не ласковы годы, рухнувшие на землю армян, как черный обвал.
Монахи приняли старшину Мартироса и сюнийских изнуренных юношей, принесших носилки с книгами с горы Бардог.
Опасались, не заглянут ли и сюда, в эту укромную тишь, воины завоевателя. Не идут ли они по следу Мартироса, как порой сутками волчья стая в горах преследует усталого оленя.
В сени деревьев, в густой тени, в тяжелой, как ряса, мгле, по холодным плитам двора расстелили чистый холст и по холсту разложили книги. Чтобы каждую обтереть от дорожной пыли, завернуть в лоскут и надежно спрятать, пока не минет бедственная пора.
Различны книги, как различны и люди, — одни велики, тяжелы, темны; другие тонки, переплетены в светлую прозрачную кожу. В каждой таится смысл, неведомый, пока не вникнешь в нее. Пока не обдумаешь ее всю, от заглавной буквы до последних, завещательных строк написавшего ее.
В полумраке двора на белой холстине рядом лежали книги, а люди монахи, сюнийские юноши, старцы, земледельцы, — столпившись, в молчании смотрели, ибо редко кому довелось видеть перед собой сразу столько книг. А были здесь и такие люди, кому посчастливилось впервые увидеть книгу.
Не смея прикасаться ни к одной из них, стояли неграмотные горцы, пытаясь понять, как умещена мудрость человеческая внутри этих переплетов, кожаных, деревянных, холщовых, парчовых. Как из поколения в поколение беззвучно переходят громоподобные слова мудрецов, гнев людской и любовь человеческая.
Над самой маленькой из книг склонился монах Фома и поднял ее с холста. Дощатый, обтянутый холстиной переплет замыкался медной застежкой. Сама вся рукопись была много тоньше ее крепкого переплета.