Навык ли воина, упоение ли битвы кинули Зайца на Дагала, прежде чем оба опомнились, и простым ножом (единственное, что при нем было) Заяц заколол десятника. И, уже не прислушиваясь, далеко ли, близко ли бьются люди, потянулся к поясу Дагала, где, верно, спрятано ухо. Но пояса на десятнике не оказалось, и неоткуда было узнать, где он его оставил, где потерял, сам ли снял, в сечи ли ему сорвали… Не было уха и за пазухой: какая ж может быть пазуха, когда халат распахнут!
Улугбек бежал из котловины в гору. Здесь ни толчеи, ни топота — все это позади: котловина клокотала, как закипевший котел.
Улугбек бежал в гору, когда на тропе его остановил караул. Их было всего десяток. Десятник не сразу понял и не сразу опознал царевича.
Но голос Улугбека, горячий, гневливый, нетерпеливый, приказывал. Звал их скорей вниз, в котловину. Не дожидаясь ответа, Улугбек прыгнул в чье-то седло и увлек за собой покорный, ошеломленный караул в гущу схватки.
На подъезде десятник остановился было, всматриваясь в непроглядную темень, не чая удачи при такой сутолоке, но царевич мчался вперед, в самую сечу, и отстать, оставить его без себя никто не посмел. Весь десяток кинулся следом и с размаху с горы, с привычными кличами, вонзился, как перед тем вонзились в котловину хозяева своей земли, в толпу всадников.
Внезапное появление свежих сил, тьма, мешавшая разглядеть, велики ли эти силы, спугнули мстителей.
Сеча пресеклась.
Редко, глубоко дыша, как после тяжкой ноши, Заяц стоял над Дагалом, не понимая, что ж теперь делать, где же оно, заветное ухо.
Вдруг с топотом мимо снова пронеслись всадники. На несколько шагов отстав, вслед за ними проскакала лошадь без всадника. Заяц не успел даже отстраниться, его забрызгало не то водой, не то мокрым песком.
— Ушли?
Сразу все стихло. Осталась лишь тьма да чадившие, потрескивающие каким-то горящим жиром рассыпанные повсюду тлеющие угли.
Заяц перебрел через ручей и затем торопливо, воровато вглядываясь в землю, вдруг наклонился над чьим-то распростертым телом, ощупал его, ощупал голову… Чья-то незнакомая, может быть разбойничья, голова…
* * *
Из тьмы повсюду слышались стоны, зовы о помощи.
Лишь когда небо, туманясь перед рассветом, позеленело, огляделись.
В измятой траве всюду пораскинулись изрубленные, истоптанные воины. Не столько было порублено, сколько потоптано. Некоторые отползали к ручью. Между людьми валялись и лошади, пробитые копьями, некоторые из них, не в силах шевельнуть ногами, приподымали беззащитные головы. Кто держался на ногах, все бродили между павшими.
Улугбек, вернувшись на свою кошму, разглядывал распростертого поперек одеял Кайиш-ату. Бледный, ссутулившийся историк тоже откуда-то прибрел сюда и стал возле царевича.
Подошли и те трое военачальников, что в подчинении у Кайиш-аты вели свои сотни на охране каравана.
Один из них после долгого молчания вздохнул:
— С двух ударов.
— Нет, — возразил Улугбек, — он на них кинулся, коня ударил кинжалом, другого толкнул плечом, а они его раз ударили и проскакали мимо. С одного… Саблей.
— Ну как же раз? Голову рассекли, по темени, — один удар. Ухо начисто ссекли — другой удар.
Но Улугбек упорствовал:
— Я видел: одним ударом его сбили. Только одним!
Военачальник не посмел препираться с царевичем и заговорил о делах:
— Как теперь быть? Кто ж караул возглавит?
Улугбеку, как внуку повелителя, надлежало ответить. Ему на глаза первым попался историк, и Улугбек, поворотясь к нему, распорядился:
— Вы сказали, будто в своих местах принимали участие и отличались в битвах. Возглавьте.
Никак не ожидавший этого Низам-аддин как-то странно присел на одну ногу, попытавшись поклониться царевичу в ответ на небывало лестное предложение, но растерянность его была столь очевидна, что кто-то из военачальников, не сдержавшись, ухмыльнулся.
А в это мгновенье перед Низам-аддином открылся весь ужас, вся бездна нового положения, в какое он попал: он даже не знал, как поставить, а когда надо — как поднять, а когда подойдет время — как остановить войска на походе. А в случае боевых дел знал лишь одно: прочь с дороги, подальше от вражеской конницы, от грубости воинов — и не представлял себе людей, которым было бы приятно и желательно ввязываться в битву или жертвовать головой. Как же быть, когда вдруг понадобилось заявить о своем усердии?