Рука яростно втоптала окурок в пепельницу. “К дьяволу, — подумал он. — К дьяволу все барьеры и ограничения, мир безбрежен, неисчерпаем — вы слышите? — неисчерпаем!”
Метнувшийся взгляд замер в радужной точке хрустального шара, задержался в его замкнутой и холодной прозрачности. Мир неисчерпаем, это верно. Только как, в каком смысле? Вот и физики настойчиво поговаривают о конечности законов природы и форм материи. А если так — почему бы и нет? — все остальное будет доделкой, бесконечной частностью, а не прорывом в неведомое. Мальчик, собирающий красивые ракушки на берегу, тогда как за спиной катит свои волны безбрежный океан, — таким видел себя Ньютон, с таким настроением жит. Все неоглядно и все впервые! А если океан уже исчислен, протрален, нанесен на карту, если дух бесконечности отлетел, кем почувствуют себя все Ньютоны будущего, все мальчишки, играющие на его берегу? Не океан — озеро перед ними, большая, размером с Вселенную, лужа. И так до скончания дней, всех дней, какие отпущены людям. Да, физика и фантастика, воображение и познание. Что, если всюду дзинькнул один и тот же ехидный звоночек? Но нет же, нет, такое уже было однажды, физика конца прошлого века тоже мнилась исчерпанной, а затем… Так! Но фантазия, она‑то в художественных произведениях кипела, теперь же этого нет, вот в чем разница…
В старину, спускаясь в шахту, брали с собой канареек: те первыми чувствовали запах рудничного газа и задыхались, когда человек еще бодро помахивал кайлом. Фантастика, в сущности, та же канарейка.
Ну и что, ну и что? Непостижим человек! Сколько насущных забот, тревог и проблем, а он, этот Хвостиков, которому бы греться на лавочке да почитывать газету, стоит с видом мальчишки, которого то ли поставят в угол, то ли выпустят погулять. И он, писатель, не лучше. Сочинитель воздушных замков!
Но ведь и это надо. Надо, кто‑то должен, какая бы злоба дня ни давила, иначе нельзя, невозможно, без дальней, предельной перспективы не обойтись, без нее все постепенно закиснет, замрет, как застоявшаяся вода: и человек, и общество, сам человеческий род — все! А потому…
Мотнув головой, словно распахнутый ворот стал ему тесен, писатель оглядел комнату, в которой желтел плененный солнечный свет, оглядел книги, сколько их было вокруг, тесный строй переплетов, замкнувший все яркие и воздушные видения человеческой фантазии.
— Вот что, Александр Иванович, — сказал он глухо и твердо. — Будет так. Вы придете сюда через год и получите ту рукопись, которую ждете. Так будет. Обещаю вам это. И спасибо, что вы пришли.
Хвостиков открыл было рот, хотел что‑то сказать — и не смог. Только глотнул воздух, и в глазах нерастраченной синевой просиял детский восторг благодарности. И даже не это… Просто оба, большой и маленький, молча взглянули друг на друга и оба на краткий миг ощутили себя мальчишками, какими были когда‑то, давным–давно, в то счастливое мгновение детства, когда все несбыточное и желанное кажется возможным, посильным, обещанным, как радуга теплого грибного дождя над близкой околицей.
Все кончилось так же быстро, как и возникло. Хвостиков молча поклонился и, тихо ступая, вышел.
За ним приглушенно щелкнул замок, и этот звук для писателя прогремел обвалом. Что он наделал, что посулил!
Сам не понимая зачем, он выскочил на балкон. Хилый городской ветерок ласково дохнул запахами перегретого асфальта и камня. Как он сможет выполнить свое обещание, если предел фантазии существует в действительности и уже достигнут?! Откуда возьмется та сила воображения, которая его, как и других, все явственней покидает?
С улицы катился слитный машинный гул, вдали, много выше древней церквушки, опережая звук, к зениту полз самолет, а под самым балконом за оградой детского сада в песочке копались малыши, такие крохотные и такие одинаковые в своих белых панамках. Все, что было вокруг, все обыкновенное, что видел глаз, прошлый век счел бы фантастикой, и даже при взгляде на детсадовских малышей что бы сказали Сен–Симон, Фурье, Чернышевский?
И все это сначала возникло в воображении. Что, если отныне…