– Не удивительно! Она часто видела, как ты уходишь из дома… Она привыкла ждать тебя.
«Тогда я уходил не так далеко», – подумал он. Подле него, на железном столике, Саха лакала молоко с жадностью зверька, много бродившего и мало спавшего.
– Может быть, Ален, ты тоже выпьешь чашку горячего молока? Хлеба с маслом хочешь?
– Я завтракал, мама… Мы завтракали…
– Завтракали! Воображаю, как вы завтракали в таком базаре!
Ален улыбнулся – мать всегда говорила «базар» вместо «бедлам». Взглядом изгнанника он посмотрел на чашку с золотым узором рядом с блюдечком Сахи, потом на обрюзгшее приветливое лицо матери, её пышно взбитые, рано поседевшие волосы.
– Забыла спросить, довольна ли моя новая дочка… – Испугавшись, что её превратно истолкуют, она поспешила уточнить: —…То есть, я хочу сказать, хорошо ли она себя чувствует?
– Прекрасно, мама… Обедаем сегодня в парке Рамбуйе, будем обкатывать… – Но тотчас поправился: – То есть опробуем машину на ходу…
Они остались в саду вдвоём с Сахой, одурманенные усталостью и тишиной, одолеваемые дремотою.
Кошка уснула как-то вдруг, лёжа на боку, откинув голову и оскалив клыки, точно мёртвый хищник. На неё сыпались метёлки «волосатого» дерева и лепестки ломоноса, но она не вздрагивала, видя сны, где ей, верно, представлялся покой и её друг, неизменно рядом с ней.
По тому, как лежала кошка, по обвисшим бледным уголкам её розовато-серых губ видно было, насколько она измучена бессонной ночью.
На верхушке высохшего дерева, оплетённого ползучими растениями, пчёлы, во множестве облепившие цветущий плющ, гудели низким литавровым гулом, неизменно однообразным в продолжении долгой череды лет. «Уснуть здесь, на траве, между жёлтыми розами и кошкой… Камилла появится лишь к ужину, вот и чудно… Но кошка. Боже мой! Кошка!..» Там, где совершались «работы», слышался фуганок, строгающий рейку, молот, бьющий по металлической распорке, и Алену уже чудилась деревня, населённая загадочными ковалями. Когда на колокольне одного из лицеев стало бить одиннадцать, он вскочил и побежал прочь, не решившись разбудить кошку.
Наступил июнь, а с ним – самые долгие дни, когда лишённое тайны небо, ещё светлеющее на закате, уже приподнимало край небосклона на востоке над Парижем. Но июнь беспощаден лишь к горожанам, не имеющим автомобиля, сидящим в каменном мешке раскалённых комнат, к человеку, притиснутому к человеку. Ветер, непрерывно крутящийся вокруг Скворечни, трепал жёлтые шторы, врывался в треугольную комнату, вдавливая её в носовой отсек здания и сушил кустики бирючины, низкими рядами посаженной в ящики на террасах.
Ежедневно гуляя, Ален и Камилла жили мирно, расслабленные и сонные из-за жары и ночных радений.
«Отчего я считал её неукрощённой?» – с удивлением вопрошал себя Ален. Камилла уже не так часто отпускала бранные словечки за рулём, стала менее резка в выражениях и её уже не так сильно тянуло теперь к «кабачкам», где поют молодые цыганки с конскими ноздрями.
Она подолгу ела и спала, необыкновенно широко раскрывала глаза, выражение которых смягчилось, забросила бесконечные свои планы летнего отдыха и начинала интересоваться «работами», посещая их ежедневно. Ей случалось засиживаться в саду, в Нёйи, где, покинув сумрачные конторы «Ампара и K°», Ален и находил её, праздную и готовую продлить безделье, кататься в автомобиле по горячему асфальту дорог.
Лицо её омрачалось. Ален слушал, как она отдаёт распоряжения напевающим малярам, высокомерным электрикам. Как она расспрашивала, не вдаваясь в частности, властным голосом, словно забывая из чувства долга, едва он оказывался рядом, о появившейся в ней мягкости…
– Ну как дела? По-прежнему угроза кризиса? Что, удаётся сбывать швейным воротилам ваши платки в горошек?
Даже со старым Эмилем она обращалась без всякого почтения, теребя его до тех пор, покуда с его уст не начинали слетать изречения, исполненные пророческой глупости.
– Что скажете, Эмиль, о нашей берлоге? Верно, никогда еще не видели такого красавца дома?
Старый слуга лепетал в ответ между бакенбардами нечто столь же лишённое смысла и бесцветное, как он сам.