Качнув головой, Розмари отвратилась прочь.
— Я сама построила свою жизнь, Пелл. И для тебя в ней нет ни местечка. Гилльям, он один наполняет её, целиком и доверху, заместо кого другого.
Он словно закоченел при последнем слове.
— Гилльям? — Озадачённый, казалось, ему было и невдомёк, о ком это она.
Только через пару мгновений до неё дошла истинная причина недоумения.
— Твой сын, — отрезала сухо и твёрдо в ответ. — Я назвала его Гилльямом.
— Гилльям? Но я же говорил, что мы нарекём его Уиллом, если дитя родится мальчиком. Как Уилла, Уилла-портного, моего приятеля. Помнишь, а?
— Помню, а как же. — Она еле-еле отволочила упёртые в землю створки на место. — Я раздумала, когда он появился на свет из моего чрева. Я вообще много о чём раздумывала в те дни. — Она примотала бечевой створки, чтоб не разошлись, заместо скобы. — Это имя — из моего рода. Так звали отца моей матери, моего деда. Я решила, что с именем передам Гилльяму толику семейного наследия. Наследия рода его матери.
Розмари неподвижно замерла, уставившись на мужчину в упор. День всё сильнее поддувал холодом, непогода нарастала. Она подобрала шаль, заворачивая складками вокруг тела. Ей хотелось поскорее вернуться назад, в дом, поворошить едва краснеющие угольки в очаге, сгребая в кучу горячую золу, согреть котелок с супом и поджарить немного хлеба на ужин. Вот-вот грозил проснуться Гилльям. Он был хорошим, милым малышом, но ей претила сама мысль, что тот пробудится от сна в одиночестве. Однако ж, желай ни желай, женщина так и не двинулась с места. Вернись она назад, в коттедж, зрела уверенность в сердце, и он, разумеется, последует за ней. А чего Розмари не желала видеть вовсе… Пелла, заходящего внутрь, Пелла, глазеющего на её сына. Только не это. Только не пустые восхваления и благодарствие за её труд; или, нет, — пренебрежение, презрение к крошечному домику-развалюхе, на самом отшибе селения. Он всегда недолюбливал это место, с самого первого дня, когда дед отписал его ему. Он никогда не стремился жить здесь, в шаткой хибаре, с покосившейся, текущей крышей и вечно дымящимся очагом. Однако же, теперь… теперь она страшилась, что он может и передумать, разгляди опрятность, чистоту и некоторый уют, наведённый её руками.
Хуже того, куда более страшило, что, кроме дома, он пожелает и её сына. Гилльям был всем, что она имела. Он был её, принадлежал ей каждой клеточкой тела. Оттого Розмари и нарекла сынишку так, лишь бы заякорить, закрепить крепко-накрепко, увязав за своим родом, своей кровью, — а не пелловой. Нет и не будет, и не бысть никакому дележу, никакому разделу Гилльяма. Пелл упустил свой шанс. Навеки.
— Ступай внутрь, там и потолкуем, — произнёс он тихо. — Ты выслушаешь всё, от слова до слова, что надо переговорить.
— Мне нечего сказать, — отрезала она коротко.
— Ну, может и так, зато у меня есть кое-что. Холодает, примечаешь? Я иду внутрь. Следуй за мной.
И, развернувшись, он двинулся прочь, к дому, зная, что ей не остаётся ничего другого, как пойти следом. Горькая правда до боли ссаднила кожу. А вместе с нею на память давило напоминание, излишне резкое, излишне жестокое. О том последнем разе, когда Пелл принудил её повиноваться.
Стояла зима, дожди привычно частили промозглой пеленой, сплошным потоком изливаясь на землю вдоль всего побережья Бака, как и всегда в это время года. Они как раз добрались в город, — истратить почти все жалкие монеты, что у них были, на мешок картофеля и три шмата солёной трески. Розмари несла в руках рыбу, завёрнутую в клочок промасленой бумаги, а Пелл волок мешок, закинув на плечо. Шквал дождя, внезапно обрушившийся на головы, захватил их аккурат на окраине городка. Голову гнуло книзу под бешеным ветром, глаза заволокло бьющими по лицу струями, капли стекали и стекали вниз, по лбу и к шее. Когда резкий голос донёсся до неё, она поняла, что он, должно быть, и прежде пытался докричаться.
— Розмари! Кому говорю, забери же этот клятый картофель!
Она обернулась назад, к нему, недоумевая, с чего бы тот решил сгрузить на неё ещё и мешок. Не сказать, что они были так уж сильно нагружены, однако ко всему прочему женщина несла под сердцем дитя, и живот выступал уже порядком, к тому же на изношенные ботинки налип толстый слой грязи и слякоти, отчего ей, донельзя уставшей, хотелось расплакаться.