Великий князь продолжал свою речь.
Он всё ещё никак не мог поверить, что в бунте участвуют его самые любимые польские полки. Он посылал и посылал разведку в Варшаву, и ему доносили, что на улицах беспорядки, что его самый дорогой егерский полк — чвартаки — не только сам принимает участие в восстании, но разбил караул арсенала и раздаёт народу оружие. Большинство русских офицеров, остававшихся в городе, взяты в плен, чернь громит кабаки, жжёт дома, грабит ни в чём не повинных горожан.
Много позже узнал Константин, что его адъютанта полковника Засса изрубили в куски, двух других ранили и взяли в плен, а живущих в Варшаве русских не щадят, режут и обирают...
К рассвету подморозило, мелкий дождь обратился в снежную крупу, хлестал по лицам, и адъютанты с трудом уговорили великого князя облачиться в шинель и надеть треуголку.
Княгиня вышла из дворца едва одетая, села в карету, Константин вскочил на лошадь, и скорбное отступление русского войска из Варшавы началось.
Не было ни продовольствия, ни обозов, ни обмундировки, в чём были, в том и ушли. «Голы, по тревоге на бивуак, — писал на другой день Константин корпусному командиру, барону Розену, — кроме того, что на себе, у многих ничего нет». И всё-таки добавлял, сожалея о поляках: «Малость помилования более подействует, нежели сила...»
Временное правительство, образованное в Варшаве, прислало к Мокотову полю генерала Шембека, начальника польской дивизии.
Константин обрадовался ему как родному. Он знал Шембека, и тот всегда говорил Константину добрые слова.
Они долго беседовали, но Шембек, обещавший Константину уговорить польские полки, бывшие при великом князе, остаться верными присяге, грубо предал цесаревича. Он подъехал к полкам, скомандовал им идти на Варшаву и, проезжая мимо Константина, лихо запел свой национальный гимн «Ещё Польска не сгинела».
Измены, коварство более всего оскорбляли и возмущали Константина, и голова его, едва прикрытая остатками волос, становилась всё более и более седой...
Через два дня к Мокотову полю подъехал старый рыдван, запряжённый двумя измученными клячами.
Огромный узел с национальными кокардами лежал на козлах, а в четырёхместной карете разместились депутаты от Временного польского правительства, пользовавшиеся сильным влиянием, — князь Адам Чарторыйский, граф Островский, князь Любецкий и профессор истории Лелевель.
Княгиня Лович, бледная и решительная, отказалась покинуть крохотную комнату, где депутаты были намерены провести непосредственные переговоры с великим князем. Она осталась сидеть и то словом, то жестом останавливала мужа, вспыхивавшего от беспримерной дерзости депутатов, или обращала к ним своё строгое лицо, умеряя их вызывающий тон.
Сурово держался Константин на этой встрече, всегдашняя его вспыльчивость уступила место ледяной вежливости.
Князь Адам, друг юного Александра, участник всех молодых увлечений покойного императора, когда-то горячо обсуждавший с ним проект конституции, заговорил первым.
Он сказал, что восставшая Польша считает себя вправе покориться русскому императору не безусловно, а только при соблюдении непреложных требований: если будет восстановлена конституция, данная Александром и урезанная Николаем, если к Польше будут присоединены области, ранее ей принадлежавшие, и если император Николай объявит полную и безоговорочную амнистию всем восставшим.
Лелевель долго распространялся насчёт политических и экономических свобод Польши с точки зрения истории, и, хотя княгиня Лович воскликнула: «Не слушайте этого человека, он предатель!» — Константин с терпением, ему не свойственным, выслушал всё до конца.
И лишь тогда, когда ему была предложена польская корона, если он перейдёт на сторону восставших, кулаки его сжались и он холодно ответил:
— Император Николай — ваш и мой государь. А я здесь только первый подданный, и все эти вопросы может разрешить лишь его величество по своему высочайшему усмотрению...
— Как вы смеете оскорблять великого князя подобным предложением? — закричала княгиня Лович, не выдержавшая тона депутатов.
Но Константин взглянул на жену, и она умолкла.