— Что мой отец? — спрашивает муж.
— Отца больше нет.
— А Халина?
— Нет больше Халины.
— А твоя мать?
— Не знаю. Мне приснился сон… Я в поезде, а мама стоит на перроне. Она не может забраться в вагон — ступеньки слишком высокие. Я хочу ей помочь, но поезд трогается. Мама кричит: «Ты езжай, не волнуйся!» — и накидывает на голову капюшон. Я его раньше на ней не видела. Поезд все набирает скорость, фигурка мамы вдали все уменьшается, и лица не видно. Я проснулась и сказала Николь: «Я в последний раз разговаривала со своей матерью».
Муж не спрашивает, кто такая Николь, так что она ему не объясняет.
Они сидят на поляне, на холме. Внизу виднеются бараки, еще ниже — городок.
Она перечисляет, кого больше нет: его отца, матери, сестер, племянника, деверей, ее матери, отца, ее подруг — Хали, Баси…
Загибает пальцы — сперва на одной руке, потом на другой. Уже все пальцы загнуты, ладони сжались в кулаки. Она рассматривает свои руки.
Она говорит:
— Мы с тобой остались — ты и я, — и разгибает два пальца на правой руке — средний и указательный. Как победная буква V или как кроличьи уши в детском театре теней. — Я верила, что ты выживешь. Я молилась… Я точно знала, несмотря на три мерзких пики рядом с червонным королем.
— Какие пики? — спрашивает муж.
— Тереса нагадала, что кто-то опасный притаился рядом, нужно быть начеку.
— Цыган! — восклицает муж. — Точно он, во всем лагере не было капо вреднее. Ясное дело, Цыган.
— Он сбежал?
— Ну что ты… О, я же принес тебе подарок.
Он достает сверток, перевязанный красивой ленточкой (из косы Лизль, догадывается она, или от ее шоколадных конфет). Она разворачивает. В коробке, на серебряной бумаге от папирос, лежит темный продолговатый предмет.
— Не узнаешь? — смеется муж. — Три пики! Немцы бежали, но печь в крематории еще топилась.
— Печь топилась… — механически повторяет она за мужем.
— А может, уже и не топилась. Может, мы специально затопили для Цыгана. Ну? Ты рада? Это череп. Мне удалось раздобыть кусок черепа, специально для тебя.
— А остальной Цыган где? — спрашивает она и думает: вот если бы ей показали череп надзирательницы Пёнтек, ей бы тоже было все равно?
— Растащили, — пожимает плечами муж. — Всего Цыгана растащили на сувениры. Тебе не понравилось… — Муж явно разочарован. — Предпочитаешь шоколад? Сейчас принесу.
Он поднимается, но вдруг вспоминает что-то.
— Послушай, — он понижает голос, хотя рядом никого нет. — Я не сказал тебе самое главное. Меня считают поляком. Не знаю, понимаешь ли ты…
— Понимаю.
— Я хочу, чтобы так и осталось, — говорит муж. — Пусть никто про нас не знает. И никогда не узнает. Никто. Не знаю, понимаешь ли ты меня…
— Я прекрасно тебя понимаю.
Муж спускается по склону. Оглядывается. Она сидит, обняв руками колени. Муж не смотрит на ее лицо. Он смотрит на обнажившиеся бедра и белый треугольник трусиков между ними.
— Как ты сидишь?! — кричит он. — Вытяни ноги и сядь прилично!
Она вытягивает ноги.
Мои ноги больше мне не принадлежат, думает она удивленно. Вернулся законный хозяин моих ног, теперь он ими распоряжается.
Она старательно поправляет юбку. Ложится на теплый мох, испытывая радость и бесконечное облегчение.
Они живут на Опернгассе. Сапоги эсэсовца пришлись мужу в самый раз, в немецкую рамку они вставили свою фотографию, а по карте можно планировать возвращение в Польшу.
Она и планирует, но муж говорит:
— Побудем еще в Вене, здесь так хорошо.
Они гуляют вдоль Дуная, ходят по музеям, наведываются в польский комитет. Встречают приятельницу Стефы, машинистку с Восточной железной дороги, ту, что подарила ей лакированные туфельки на каблуках. Стефа уже в Австралии, приятельница дает адрес. Из Австралии приходит короткое письмо: «Я видела в Варшаве твою мать, она хотела уехать, но было некуда. Их засыпало в подвале, во время восстания. В каком подвале, не знаю, — хотела узнать, но нас увезли в лагерь». В постскриптуме Стефа сообщает, что записалась в университет на психологический факультет (ей засчитали первый курс, оконченный до войны в Польше), и спрашивает, получила ли она заказную бандероль.