Она покупает шнурки для мужских ботинок.
Совершая эту — столь обыденную — покупку, она еще думает, что любит Юрека Шварцвальда. Все так думают, и прежде всего его родители. Юрек не урод и не зануда. И к тому же не беден. Он одолжил ей ботинки, потому что в дом на улице Огродовой попала бомба, и ни до шкафа, ни до квартиры не добраться.
В чужих ботинках она заходит к Басе Малиняк, своей подруге. Заходит всего на минутку — только чтобы вдеть эти новые шнурки.
У Баси в гостях молодой человек. Он стоит возле печки и греет руки о теплый кафель. Высокий, худой, с прямыми золотистыми волосами. И ладони на кафеле тоже отливают золотом. Садясь, он расставляет колени и опускает руки — чуть небрежно, словно бы рассеянно. Теперь они кажутся беспомощными и от этого еще красивее. У блондина, оказывается, двойное имя — Йешаягу-Вольф, Бася называет его Шайеком.
Шнурование башмаков затягивается. Через час Шайек говорит:
— У тебя глаза как у дочери раввина.
Через два часа добавляет:
— Сомневающегося раввина.
Бася провожает ее до двери и шепчет с ненавистью:
— Убить тебя мало…
Он приходит через несколько дней. Приносит плохие новости — об Адеке, брате Хали Боренштайн (они с Халей всю школу просидели за одной партой). Адек умер от тифа. Она очень удивлена: от тифа? Умирают от скарлатины или от воспаления легких. Теперь будут умирать по-другому, объясняет Шайек, надо привыкать.
Они идут к Хале. Там друзья Адека. Холодно. Они пьют чай. Бася Малиняк, обиженная на них обоих, молчит. Вяжет на спицах свитер — веселый, разноцветный, из остатков распущенной шерсти. Они говорят о тифе. Вроде бы его переносят вши. А человек от человека может заразиться? Вроде бы нет, только через вшей. Халя посмеивается над своим отцом — он хочет устроить убежище и спрятаться от вшей и от войны. Халя твердит ему, что война скоро кончится, но он уже запасает продовольствие.
Потом они говорят о любви. Она заявляет:
— Представляете, я думала, что люблю Юрека Шварцвальда, но ошиблась.
Они принимаются спорить — сказать Юреку или не надо. Решают, что это было бы слишком жестоко.
— Обручись с другим, — советуют ей.
А Шайек добавляет:
— Со мной, например.
Когда он уходит, Бася Малиняк замечает, не поднимая головы от вязания:
— Между прочим, он не шутил.
И оказывается права.
Они едут на пригородном поезде. Она открывает окно — воздух весенний, теплый. Проезжают Юзефов. Она показывает ему дорогу вдоль путей: каждый год в это время она ехала по ней на бричке. Бричка сворачивала вон там, где деревья, и останавливалась перед домом с верандой — из поезда его не видно. Прислуга снимала с брички корзины — с бельем, летней одеждой, кастрюлями, ведрами, щетками… Приносила из колодца воду и драила полы. Перед соседним домом — тем, что справа — выгружала корзины прислуга Шварцвальдов, перед тем, что слева, — прислуга Шубертов. Неподалеку была песчаная лесная поляна, на ней рос старый дуб. Нет, дуб, разумеется, отсюда не виден… Там было столько желудей… Лето кончалось, снова подъезжали брички, всегда одни и те же, прислуга загружала корзины с бельем, кастрюлями, щетками…
Она болтает без умолку, пытаясь словами заглушить страх, стыд и любопытство. Они выходят в Отвоцке, это конечная станция. Из соседнего вагона высыпают мальчишки. Видимо, харцеры. Переговариваются с серьезными лицами, заговорщицким шепотом: сбор, компасы, северо-восток… Замыкает колонну улыбающийся веснушчатый паренек. Они скрываются в лесу, за железной дорогой.
В пансионате «Захента», в комнате, благоухающей сосновой смолой, он не теряется — отлично знает, как обращаться с девушкой, которой и страшно, и занятно, и неловко, и хочется.
После обеда они возвращаются на станцию. Усаживаются под деревом, она кладет голову ему на колени. Они слышат негромкий хор: «Живем, пока живется…» — их попутчики тоже возвращаются. Веснушчатый мальчишка снова идет замыкающим, он не поет — может, слуха нет. Видит их.
— Эй, ребята, — кричит он, — глядите, парочка, жидовская парочка!
И, хихикая, догоняет товарищей.
— У тебя же светлые волосы, — шепчет она, не открывая глаз, — такие светлые… а они все равно догадались…