Но Томазо вдруг решительным, хоть и слабым, голосом заявил:
— Я не уеду отсюда, пока не предам Бартоло земле! Мы должны унести его с поля!
Пришлось Донато и Никколо снять с мертвого Бартоло доспехи и, взяв его за одеревеневшие руки и ноги, понести с поля. Следом, спотыкаясь от слабости, брел Томазо.
Ярец ждал своих спутников у кромки леса. Увидев, что Донато все же довел свои поиски до конца, он немало удивился:
— Упрямый ты, фрязин, нашел-таки своих. Выполнил, значит, обещание.
— Да, но только наполовину, — вздохнул Донато. — Старший из братьев убит.
— Что ж делать, на все божья воля, — развел руками Ярец. — Но мы его хоть похороним по-христиански.
Бартоло положили на лошадь Никколо, а Томазо сел на коня позади Донато. Немного углубившись в лес, путники спешились и вырыли могилу для генуэзца. Прочитав над покойным молитву, его предали земле, а крест ему соорудили из двух палок, связанных веревками.
Томазо, утолив голод и жажду, ощутил некоторый прилив сил и начал говорить. Чувствовалось, что потрясенному юноше хотелось выговориться. Ведь он пошел на эту чужую для него войну, поверив рассказам брата и других вояк о богатой добыче и славе героя, о победе, которую обученные военному искусству генуэзцы легко одержат над северными варварами. И вот чем все обернулось…
— Почему же вы не сдались в плен, какого черта сражались до конца? — возмутился Донато. — Зачем вам было погибать за этого деспота Мамая? Ведь славяне не стали бы вас убивать, а взяли бы выкуп! А то и на службу к себе приняли бы.
— Да неужто ты думаешь, что мы бы стали биться за Мамая до последней капли крови? — возразил Томазо. — Мы и хотели сдаться, но нам не удалось! Когда Мамай начал отступать, он прикрылся нашей пехотой. А чтобы мы этого не поняли, он окружил нас своей конницей, и татарские всадники не давали нам сдаться в плен! Сами же они рассчитывали в конце боя прорваться — ведь конникам это легче сделать, чем пехотинцам. Вот так и вышло, что вся наша пехота погибла. Без всякого смысла погибла, а только по злому умыслу Мамая! И Бартоло из-за него погиб!.. — голос юноши дрогнул. — Я никогда не прощу этому азиатскому деспоту! Я отомщу ему за брата, клянусь жизнью!
— Погоди думать о мести, сначала нам надо самим добраться живыми до Кафы, — сказал Донато и про себя тихо добавил: — А обещание, данное Симоне, я выполнил только наполовину…
Всю ночь без передышки скакали всадники, удаляясь от опасного места, и к утру доехали до хутора Тырты, где ненадолго остановились поесть и поспать.
Дальнейшая дорога прошла для Донато как в тумане, ибо все его мысли и чувства были подчинены лишь одному стремлению: скорей, скорей, скорей! В своей лихорадочной спешке он мало замечал состояние Томазо и не принимал всерьез клятвы неопытного юноши отомстить могущественному темнику Мамаю. Только когда они оказались уже на корабле, по пути в Кафу, Донато, словно марафонец, отдышавшийся после долгого бега, вдруг осмотрелся по сторонам и увидел изменения, происшедшие с Томазо. Это был уже не порывистый мальчик-торопыга с наивными глазами и свежими щеками, а рано возмужавший, закаленный страданиями воин с жестким взглядом, твердо сжатыми губами и хрипловатым голосом. Такой мог отомстить даже очень сильному врагу!
Внезапно Донато понял, что сражение, разыгравшееся на далеком поле славянской земли, было не одним из многих, а тем великим и страшным, которое оставит вечный след в судьбах и памяти не только отдельных людей, но и целых народов. И ему, римлянину, чужому на этой земле, довелось прикоснуться к событию, равному по грандиозности тем битвам древнего Рима, в которых некогда решались судьбы мира.
И, словно вторя его мыслям, Ярец, стоявший рядом с Донато на палубе, медленно произнес:
— А сеча-то была великая… Слава о ней дойдет не только до Кафы, но и до Железных ворот[39], и до Царьграда… а то и до самого Рима. И не будь у татар на пути русичей, эти нехристи, пожалуй, и до Рима бы добрались, и до других латинских городов, а?
Донато не знал, что ответить, и промолчал, глядя в морскую даль.
В Кафе он первым делом устремился к дому Таисии, но хозяйки там не застал. Навстречу ему вышел Лазарь, объявивший, что Таисия поехала к дочери.