Корней Чуковский - страница 74

Шрифт
Интервал

стр.

Чуковский говорит о богатстве городских впечатлений почти теми же словами, что и французские авангардисты в пересказе Лившица: «Каждый из нас, городских людей, переживает теперь в один день столько, сколько иному человеку прошлого столетия хватило бы на всю жизнь. Смело можно сказать, что мы, теперешние люди, живем, по сравнению с прошлыми людьми, в тысячу раз дольше: до того обильны количеством наши переживания». Но если художники и поэты ставят перед собой задачу передать стремительную смену впечатлений, то дело критика – их осмыслить. И Чуковский заговорил о том, что изобилие впечатлений ведет к их обеднению и упрощению: «переживаний теперь больше, но каждое из них как бы укоротилось». «Пошехонский поэт описывал то, что есть; поэт городской – то, что ему кажется, – пишет критик. – Прежним поэтам была важна точность и логика мысли. Нынешним поэтам важна ложь мимолетного чувства».

Чуковский замечает в городской литературе новые – иногда любопытные, иногда пугающие черты. Прежде всего это внимание к форме и нежелание вникать в суть вещей: «для него (города. – И. Л.) форма и есть содержание». Город готов довольствоваться суррогатами чувств, красоты, поэзии; за брошенным вскользь замечанием о суррогатах уже различима главная мысль одной из самых нашумевших статей Корнея Ивановича – «Остерегайтесь подделок!». В городе человек, окруженный другими людьми, постоянно «заботится о приличии» – помнит, что он среди людей, видит себя со стороны, «вечно относится к себе как к постороннему»; «мысли о смерти, крики ужаса и страдания, восторги безумия и любви – все это сопровождается у горожанина такими вторыми мыслями: как бы красивее крикнуть от ужаса, как бы изящнее выразить ужас, как бы стильнее подумать о смерти». Город создал заботу о стильности, констатирует Чуковский, стилизация – способ горожанина прятать свои чувства от толпы. (Несколько десятилетий спустя флагман постмодернизма Умберто Эко писал в послесловии к «Имени розы»: современный человек вместо «я люблю тебя безумно» скажет: «как говорил такой-то, я люблю тебя безумно». Правда, постмодернизм уверяет, что это оттого, что все уже сказано и все слова затерты. В начале XX века сказано было еще далеко не все, но свое, уязвимое, уже охотно прятали за цитаты и упоенно предавались стилизации, достигая в этом небывалых высот.)

Наконец, горожанин ни к чему не прилепляется душой. У него нет философии, нет системы, нет направления; все одинаково интересно, одинаково привлекательно – и случайно. Здесь Чуковский пока говорит о приспособляемости души горожанина, равной готовности принимать все, «что ни бросит ему жизнь», о равнодушии городского человека. Но уже в ближайших его статьях из этой мысли вырастет другая, и критик заговорит о случайности всех верований и убеждений, об отсутствии принципов и позиций, о готовности верить во все сразу, – о том, что он называл мозаичностью убеждений, короткомыслием, отсутствием фанатизма.

Важно было не только отметить факт, но и обратить внимание на его следствия: неизбежную поверхностность, массовость, механистичность литературы, стереотипность приемов. Чуковский фактически первым в России и одним из первых в мире обратил внимание на те изменения, которые происходят в сознании жителя мегаполиса, – то, что мы сейчас называем «информационной перегруженностью», «клиповым сознанием» и т. п. Нет, конечно, Дорошевич куда раньше сформулировал: «Голубушка, длинного не читают» – но вот почему не читают, анализировать до Чуковского никто не пытался. Однако несть пророка в своем отечестве: услышать-то его услышали (недаром же Ахматова чуть ли не полвека спустя говорила Лидии Корнеевне о важности этого открытия) – но всерьез не приняли. Принимать Чуковского всерьез долго еще считалось невозможным, большинство писало о нем с плохо скрываемой или вовсе не скрываемой неприязнью: явился тут некий юноша, сильно нашумел и вот что брякнул… Даже лучшие отзывы были выдержаны в духе незабвенного пушкинского «дура врет, врет, да и правду соврет».

Русская литература на рубеже веков все больше напоминала священнодействие, а критики – суровых жрецов. Одни служили гражданственности, другие имманентному, понимая под этим Бога, дух или что-то совсем свое. Шла ли речь о роли общины или о дионисийстве, об избирательном праве или Шопенгауэре – это было торжественно и благообразно. Чуковский ворвался в храм литературы с одесской ухмылкой, с шумом, топотом и жестикуляцией, с россыпями острот и фейерверками парадоксов – и не мог не показаться на общем скрипуче-серьезном фоне циркачом, наездником, фигляром. «Что хочет он на освященном месте?» – недоумевал Блок. И мало кто из коллег умел разглядеть, что этот жонглер служит тому же божеству – не менее истово, но по-своему.


стр.

Похожие книги