Зимой Чуковский вновь разболелся. Больной поехал на вечер памяти Зощенко – первый за двадцать лет. Публика аплодировала и кричала «спасибо». Лев Славин, председатель, сказал во вступительном слове, что есть целый ряд замечательных писателей, чьи имена вычеркнуты из русской литературы, и надо за них бороться. Конец года: в Союзе писателей идут перевыборы; в Ленинграде сняли с руководящей должности Прокофьева, выбрали людей порядочных, к тому же «бродскистов» – но Чуковский относится к волнующим всех страстям скептически: «Целый день тысячи писателей провели в духоте, в ерунде, воображая, что дело литературы изменится, если вместо А в правлении будет Б или В, при том непременном условии, что вся власть распоряжаться писателями останется в руках у тех людей, которые сгубили Бабеля, Зощенко…» – и К. И. снова приводит полтора десятка имен – свой личный литературный мартиролог, один из многих в его дневнике.
Вышло его «Высокое искусство», которое понимающие люди сразу оценили как безусловный шедевр, «Евангелие для переводчиков», «подвиг», «классическую работу». Пишут слависты, пишут филологи, пишут читатели: делятся мыслями, замечаниями, восторгами, предложениями: а может быть, пойти дальше и для следующего издания сделать то-то?
В Переделкине зима, у Чуковского опять бессонница, ночью он отвечает на письма. У него появилась новая корреспондентка – загадочная американка Соня Гордон, которая забрасывает его десятками острых и интересных вопросов. Он отвечает неторопливо, с той усталой искренностью, какая, наверное, только и бывает у старого человека в часы бессонницы. Он так никогда и не узнал, что за маской сорокалетней американской модистки, знающей пять языков и всю русскую литературу, прячется почти такой же немолодой и усталый человек, редактор и издатель нью-йоркского альманаха «Воздушные пути» Роман Гринберг, знакомец Набокова. Писать письма от имени Сони Гордон он стал из опасения, что с редактором альманаха Чуковский переписываться бы не стал…
Очень может быть.
Необязательная переписка на произвольные темы – хоть с той же Соней Гордон, в существовании которой Чуковский временами сомневается, – для него отдушина, каких мало. Надоело иметь дело с начальством, письмами, цензурой. У него мало осталось времени, и его жалко тратить на перестраховщиков, запретителей, гонителей. «Сейчас у нас в Переделкине чудесный мороз, лес под снегом, солнце. Я гуляю по лесу в валенках, и белка, прыгая над моей головой, сыплет мне на шляпу мелкую снежную пыль», – пишет он Соне – и зовет: приезжайте, поговорим об Ахматовой, Дикинсон, Уитмене, Генри Джеймсе, придут молодые писатели, придет Паустовский – «а потом мы вместе пойдем гулять по Городку Писателей, по Неясной поляне, по берегам реки Сетунь, знаменитой в наших древних летописях, и, перебивая друг друга, будем читать стихи… Я поведу Вас в построенную мною библиотеку для детей, в двух шагах от моего дома, и там вы увидите, как талантливы и хороши наши деревенские, колхозные дети, увидите их рисунки, услышите их песни».
Счастье по-чуковски.
Весной на празднике детской книги в Колонном зале Корнею Ивановичу стало плохо. Укол сосудорасширяющего, Переделкино, постель; снова запрет читать и принимать гостей, снова лекарства… В апреле его положили в больницу.
"Была у Деда в Кунцевской больнице, – писала Л. К. в дневнике 18 апреля. – Условия идеальные: отдельная комната, с отдельным входом, отдельной ванной. Парк.
Спросил о деле Бродского.
Предложил, что в новое издание «Искусства перевода» вставит отрывки из его переводов (я сейчас отбираю).
Проводил до ворот. И пошел назад – я поглядела вслед – на слабых ногах. На слабых, на старых".
Он взялся за новую работу и обсуждал ее с редактором уже в больнице – пересказ Библии для детей. В дневнике писал:
«Я жалею, что согласился составить эту книгу. Нападут на меня за нее и верующие, и неверующие. Верующие – за то, что Священное писание представлено здесь как ряд занимательных мифов. Неверующие – за то, что я пропагандирую Библию».
К этому времени весь огромный культурный пласт, связанный с Библией, совершенно исчез из сознания рядового советского человека. Не читались библейские аллюзии в прозе. Не понимались образы классических стихов. Молчали картины старых мастеров: что это за бородатые мужчины, чьи отрезанные головы, что и кому возвещают эти ангелы – все ушло, как Атлантида. Вернуть эту – необходимую – часть общечеловеческой культуры в активную память поколений и была призвана эта книга.