И рассказывает в дневнике, как к нему пришли Халтурин и Смирнова, как он хотел отвлечь их от гнетущей тоски – и просил третьего гостя, Валентина Берестова, читать свои стихи. Поэзия для Чуковского – не только «вкусная и здоровая духовная пища», как сформулировал тот же Берестов, но и лекарство: от монотонной скуки помогает одно, от страха другое; лирика Берестова выбрана в качестве лекарства от смертной тоски не просто так. Он – археолог, и стихи его смотрят на жизнь с большой исторической и философской дистанции, с точки зрения вечности. Лирика эта помнит о трагизме бытия, но не замыкается в нем – напротив, в ней есть чрезвычайно близкое Чуковскому ощущение включенности человека в бытие, взаимосвязанности с природой, почти пантеистической радости. Может быть, такие стихи и в самом деле могут если не помочь в тоске, то отвлечь или смягчить ее.
Новых хлопот требуют внуки: одного (Николая) исключили из института и забрали в армию, другой (Женя) поступает в институт. В конце лета случилась беда с Женей. Вечно изобретавший способы борьбы с досаждавшими обитателям дома осами, он в этот раз решил их взорвать – снять гнездо и утопить в ведре ему казалось слишком просто и неинтересно. Силы взрыва он не рассчитал: ему чуть не оторвало руку, раздробило плечевую кость. Сам Евгений Чуковский вспоминал, как Дед («Деда» вся семья всегда писала с большой буквы), разбуженный взрывом, прибежал и, услышав от окровавленного внука «прости меня, пожалуйста», – принял это за последнее «прости» и, «обезножев, опустился на стул». В город, в больницу с ними поехала переделкинская соседка: плохо было не только внуку, но и деду. «Его трясло. Все боялись, как бы ему по дороге не стало худо», – вспоминал внук. «Одна из величайших мук моей жизни – тот вечер, когда я его, обескровленного, с торчащей наружу костью, с висящими жилами вез к Склифосовскому», – писал Чуковский в дневнике.
Александр Раскин рассказывает:
"– Но как же вы разрешили этот взрыв? – спросил я.
– А что мне было делать? Ведь он все равно бы это устроил. По крайней мере, я уменьшил заряд вдвое. И теперь я уверен, что взрывов больше не будет, – сказал Чуковский".
Рука у Жени не срасталась очень долго, потом был второй перелом… А кроме того – семью постоянно лихорадило из-за его юношеской любви к лихачеству, мотоциклу, машинам…
Чуковский-дед – вообще большая и интересная тема. Женя Чуковский жил с бабушкой и дедушкой со своих четырех лет и постоянно ставил перед ними сложные педагогические задачи (К. И. не раз писал в дневнике, что с этими задачами не справляется: и Женя не такой, какими были все его дети, и сам он плохой воспитатель, и вообще все плохо). Женя и впрямь был не таким, как дети К. И., – скорее этаким Томом Сойером, искателем приключений. Он страстно увлекался стрельбой, скоростью, взрывами, техникой, учился не блестяще, читал избирательно – и вовсе не желал помогать деду с садово-огородными работами. В воспоминаниях внука есть несколько поразительных эпизодов, рассказывающих, как спокойно и мудро, без излишней назидательности, дед воспитывал его. Особенно хорош, конечно, случай со «слюнявчиками», крохотными огородными вредителями, которые собирают вокруг себя комок пузыристой жидкости. К этому времени Женя, увлеченный охотой, перестрелял из винтовки чуть не всех птиц в округе, и побороть его страсть никак не удавалось. Дед отправил внука собирать и давить руками «слюнявчиков». А потом принес увеличительное стекло: посмотри, какие у него глаза. "Сквозь стекло на меня смотрели две черненькие бусинки, – вспоминал Евгений Чуковский. – Там был и рот, и усы, и ножки. И вообще из отвратительного зеленоватого кусочка слюнявчик превратился в животное, у которого есть свои желания, свои враги, своя защита, да мало ли что еще!..
Это всегда так, – сказал Дед. – Как только присмотришься поближе, так и думаешь: как же я его теперь убивать буду? Поэтому так просто убивать издали.
Он не сказал ни слова про винтовку.
Но почему-то стало очень трудно стрелять по птицам".
История замечательна еще и тем, что ведь сам Чуковский по птицам никогда не стрелял. «Как же я его теперь убивать буду?» – ощущение чисто литературное. Это ужас критика, осознающего, что грозный враг, олицетворяющий само мировое зло, – это какой-нибудь печальный пожилой человек с радикулитом, больной женой и милой пухленькой внучкой.