Корней Чуковский - страница 194
Все это мучительная неподсильная одному работа. Из-за этого я был в Кремле, ездил в Псков, обивал пороги в Петербургских канцеляриях. Все это я должен был делать исключительно для литературного отдела, но я решил передать это и художественному, так как думал, что художники и будут мне надежными товарищами…" Дальше следует долгий список горьких обид на художников и особенно на семейство Добужинских. Где-то таится обида и на литераторов, которые не едут, несмотря на то, что для них все заботливо приготовлено. Он рассылает писателям письма с приглашением приезжать; Замятину пишет: «Здесь восхитительно – даже я немного отмяк, хотя у меня почти ничего не наладилось. (Трудно с такой огромной семьей.)».
Кроме того, ему постоянно приходилось читать в Порхове лекции. «Материальный быт наш несся в „неуверенном, зыбком полете“. Каждую минуту он мог на что-то налететь и разбиться, порховские власти могли заупрямиться и во всем отказать! Надо было их умасливать, читать лекции о Горьком, о Блоке, о Маяковском, как это делал Корней Иванович Чуковский!» – писал Милашевский.
Впрочем, Милашевский и прочие колонисты приехали в середине июля, когда конфликт между Чуковским, Добужинскими и художником Поповым достиг самого серьезного накала. В дневниках К. И. – бесконечные, мучительные жалобы: бьюсь один, привожу рожь, молоко, никто не помогает, меня считают приказчиком… В течение одного дня 15 июля он доставал рожь, мешки под рожь, керосин, читал лекцию о Достоевском – и в довершение всего расплакался, когда жена Добужинского предложила измотанной заботами Марии Борисовне поделить привезенные Корнеем Ивановичем продукты на всех: Чуковский будет привозить еду, Чуковская ее делить, а вы есть? «Плакать было от чего. Проходит лето. Единственное время, когда можно писать. Я ничего не пишу. Не взял пера в руки. Мне нужен отдых. Я еще ни на один день не был свободен от хлопот и забот о колонии. А колонии и нету. Есть самоокопавшиеся дачники, которые не только ничем не помогли мне, но даже дразнят меня своим бездействием. Как будто нарочно: работай, дурачок, а мы посмотрим».
Наконец, вспоминает Николай Корнеевич, «литераторов понаехало в Холомки больше, чем художников. Появился Ходасевич с женой и пасынком, М. Л. Лозинский со своей лучшей ученицей Оношкович-Яцыной, Леткова-Султанова с сыном Юрием. Вслед за ними появилась и молодежь – Сергей Нельдихен, Миша Зощенко, Миша Слонимский, Лева Лунц и Муся Алонкина. Всех их вместить гагаринский дом не мог. И потому новоприбывших поселили в бывшем новосильцовском доме – Вельском Устье».
Колонисты довольно быстро освоились на новом месте. Наблюдали за деревенскими обычаями, ходили в гости – на свадьбы и именины, купались в Шелони, бродили по лесам, устраивали танцы. «Жили мы в „Холомках“ хотя и скудновато в смысле питательности, но весело и не без взаимных подковырок. Писались эпиграммы, рисовались карикатуры, – рассказывал Милашевский. – …Ну, конечно, во время прогулок читались стихи, люди той эпохи без стихов не жили. Особенно перенасыщен, переполнен стихами был Коля Чуковский».
Удивительно различаются по тону воспоминания колонистов – Ходасевича, «Коли Чуковского», Милашевского – и дневники Корнея Ивановича.
«Первое мирное лето после семи лет войны», «все чувствовали огромное облегчение, предавались мечтам и надеждам» – это Николай Корнеевич, вспоминающий счастливые месяцы, когда он, семнадцатилетний, бродил в зарослях, читая вслух «Заблудившийся трамвай», ухаживал за деревенскими девушками и гулял на именинах. Счастьем переполнены и воспоминания Милашевского, впервые в это лето нашедшего собственный путь в живописи (кстати, в «Чукоккале» он зарисовал Корнея Ивановича, обросшего в Холомках бородой). Скукой и ядом сочится очерк Ходасевича, подробнее и желчнее всех описавшего псковский двухколесный экипаж для езды по разбитым дорогам – «беду», и поездку на этой «беде» в Порхов для чтения лекции, и жалкую местную коллегию Наробраза – кучку полукультурных людей, вырабатывавших принципы всемирной театральной реформы.