В самом деле, он отлично сознавал бессмысленность всех этих занятий – вроде составления гигантского списка шедевров мировой словесности (этот титанический замысел, да и то в сильно усеченном виде, осуществился только пятьдесят лет спустя, когда вышла, наконец, двухсоттомная «Библиотека всемирной литературы» – в некоторых разделах дотошно следующая списку Чуковского, Блока и Горького). Было вполне очевидно, что в 1919 году никакой Гржебин этого не потянет, а главное – что во всем этом нет никакой необходимости. Матросы и проститутки зевали, слушая лекции. Солдаты ничего не понимали в представлениях Большого драматического театра, на которые их сгоняли силком (а Блок тратил последние месяцы жизни на работу с артистами и адаптацию старых пьес к запросам новой аудитории). Все это было самоцельным эстетством, чистым искусством ради искусства – никогда Чуковский не жил в таком призрачном, насквозь литературном мире, как Петроград девятнадцатого, и нигде больше он не был так счастлив. Удивительное дело – все обитатели Дома искусств, выжившие члены «Всемирной литературы», серапионы, будущие эмигранты и будущие возвращенцы в один голос утверждали, что нигде и никогда не испытывали они такого блаженства, как в послереволюционном пустом городе, где на мостовых пробивалась между торцами трава. Это была осуществившаяся утопия – слово стало хлебом (и оно им сделалось в самом буквальном смысле – за переводы и лекции давали хлеб и крупу). Самое высокое и самое низкое сплелись неразрывно; Пастернак писал об этом времени:
…Поэты
Уже печатают тюки
Стихов потомкам на пакеты
И нам под кету и пайки.
За стихи платили пайками, в стихи заворачивали кету. «Так начинают жить стихом».
Чуковский не питал никаких иллюзий насчет того, что пролетариат, освободившись, тут же начнет читать роман Карлейля «Sartor Resartus» (о необходимости включения которого в состав Библиотеки они с Горьким часами спорили в голодном разграбленном городе!). Хотя, пожалуй, верил, что, если новые поколения правильно воспитывать, они все-таки станут читателями, освободятся от гнета пошлости (потому в советское время и ходил столько по школам, сидел на уроках литературы, разговаривал с детьми, беседовал с учителями…). И все-таки прекрасно понимал, что борьбу за души выиграть почти невозможно и навязывать народу культуру – дело безнадежное. Более того: уже в 1919 году стало ясно, что никакой платоновской диктатуры философов не предвидится, что под красным знаменем пришел-таки Пинкертон, что сама большевистская власть далеко не так дружелюбно настроена к интеллектуалам, как прокламировалось поначалу. Только в Петрограде, с 1918 по 1924 год (до закрытия «Русского современника») была у Чуковского возможность реализовать свою эстетическую и философскую программу; и оттого только в это время он по-настоящему равен себе. С 1925 года страницы его прозы, статей и дневников становятся словно тусклее.
1919 год был еще труднее предыдущего: уже в январе к привычным горестям и трудностям – морозу, грабежам, голоду – добавился тиф. И добро бы только он. Не менее страшным бедствием была свирепеющая Чрезвычайная комиссия (вскоре в «Чукоккале» остроумцы начнут обыгрывать: К. Ч. – Ч. К.). По приказу нового хозяина Питера Зиновьева ЧК усердно взялась за дело, хватая всех подряд. В два дня арестовали Иванова-Разумника, Ремизова, Петрова-Водкина, Блока – как сотрудничавших в левоэсеровских изданиях… Разобравшись, отпустили. Пока еще отпускали.
«Время было грозное и первобытное, – вспоминал потом Шкловский. – При мне изобрели сани». И рассказывал, как мешки начали тащить за собой по тротуару, а потом – ставить на полозья, как ели один картофель и хлеб, как не заживали раны, нанесенные топорами при неумелой колке дров, как лопнули водопроводы – и Ремизов таскал в квартиру воду в баночках и бутылочках, – как топили книгами и мебелью, как отмирал стыд, потому что слабость была сильнее, как возили трупы на ручных салазках или подбрасывали в пустые квартиры, потому что дорого было хоронить.
Пережить это время – уже было геройство. Взрослые, сильные, не обремененные семьями мужчины писали, что в это время погибали и чуть не погибли. А у Чуковского к тому же были дети, и детей надо было кормить. Удивительно, что он не только сам справился, но еще и ухитрялся помогать другим.