В 1913 году Чуковский разглядел ровно то, что в Маяковском тогда было, – и то, чем он до сих пор дорог большинству читателей: исключительный талант, лирическую и трагическую мощь. Правда, в те годы, когда Маяковский уже стоял памятником на Триумфальной площади, а по учебникам и хрестоматиям кочевал постоянный набор утвердившихся фраз о пролетарском поэте, – о нем уже невозможно было написать так, как диктовала собственная душа, совесть и память. И потому воспоминания Чуковского о Маяковском в «Современниках», в отличие от любой другой главы в той же книге, – какие-то натужные, мучительные, извиняющиеся… «Мне чудилась подлинная человеческая тоска…» «Должно быть, я слишком субъективно воспринимал некоторые из его тогдашних стихов, но они казались мне раньше всего выражением боли…» «Я не вполне понимал свои собственные утверждения о нем…» «Я в маленьком дачном театрике пытался истолковать Маяковского как поэта мировых потрясений, все еще не понимая каких». Прекрасно он понимал каких – его и самого одолевали трагические предчувствия, разве что он отчаянно не хотел им верить.
В 1940 году Чуковский писал дочери, говоря о предъявленных Шкловским обвинениях: «В 1913 году я был единственный критик, который дал хвалебный отзыв о трагедии „Влад<имир> Маяковский“. И где? В „Русском слове“, самой распространенной газете, которую редактировал Дорошевич, не любивший Маяковского. Этого отзыва Шкловский не приводит». Надо сказать, правда, что отзыв был не такой уж хвалебный, – но, безусловно, сочувственный: «Автор несомненно талантлив… прекрасно то, что он пробует говорить в поэзии от лица апаша, стоящего на грани отчаяния и сумасшествия, но, к сожалению, это – единственная струна, на которой он умеет играть и играет хорошо, но однообразно, а потому обычно присутствие скуки». Впрочем, другие рецензии были такие: «Кто сумасшедший? Футуристы или публика?» («Петербургская газета»), «Нервный поэт. Кретины» («Петербургский листок»), «Бобок» («Современное слово»), «Трюк футуристов» («Колокол»). На этом фоне рецензия Чуковского выглядит чудом доброжелательности. Филолог Юлиан Оксман, прочитав воспоминания Чуковского о Маяковском, заметил в них явную несвободу и писал автору: «Читатель придирчивый, вроде меня, чувствует, что вы здесь „стали на горло собственной песне“… Но, бога ради, не умиляйтесь и не оправдывайтесь – не стоил он того в то время – это был еще „Володя маленький“, а вы были уже большой. Не мне Вам напоминать об исторической перспективе, извращать которую не следует, – мемуары в этом отношении жанр более строгий, чем исторические монографии».
Конечно, статьи о футуристах были написаны по законам газетного фельетона. Конечно, лекции строились в расчете на восприятие непрофессиональной аудитории, чье внимание надо было держать в неослабевающем напряжении, – этому служила гиперболизация, парадоксы, неожиданные цитаты, удивительные постулаты, которые Чуковский храбро брался доказывать. Но эксцентричность лекции о футуристах была обусловлена еще и тем, что вслед за критиком выступали они сами, и две части действа должны были как-то соответствовать друг другу.
О чем же говорил Чуковский в своих лекциях и статьях? О том, что при всей своей вульгарности Северянин – «сильный и властный поэт», наделенный недюжинной «певучей силой» и смелостью, которая проявляется прежде всего в области формы. О том, что русский язык давно нуждается в обновлении выразительных средств, что его медлительные описательные обороты давно требуют сжатия, что нужны «слова-молнии, слова-экспрессы». Такими словесными экспериментами всегда занимаются дети, ставили их и такие мастера, как Герцен и Жуковский. (Любопытно, что «и был надолго край наш обезмышен» из «Войны мышей и лягушек» Жуковского вспоминают в связи с футуристическими «окалошиться» и «онездешниться» и Чуковский, и молодой Ходасевич в обзоре «Русская поэзия», вышедшем в 1914 году. Цитату из Жуковского Корней Иванович снял в последней прижизненной публикации статьи о футуристах в 6-м томе собрания. Интересно, кто у кого позаимствовал наблюдение.)