Литература славит героев, которые уходят из общества—в пустыню, странствовать по белу свету, как Лев Толстой, надолго впечатливший Россию своим предсмертным уходом. «Эстетика слияния с обществом для нашей литературы (а значит, и для нашей души) чужда совершенно, а вот эстетика ухода от людей („чтоб они передохли все!“) у нас теперь так пышна и богата».
Совсем другую эстетику Чуковский находит в англосаксонской литературной традиции – и не только об Уитмене здесь стоит говорить. Вот и в «Апостолах трусости» он приводит в пример Киплинга, для которого «главное – наша (мужицкая) трудная, упоительная работа и такая поэтичная – устроительство жизни на земле». И очень радовался, обнаруживая в русской литературе хотя бы одного такого певца хозяйственной деятельности и творческого обустройства – Николая Гарина-Михайловского, умевшего «в обольстительных красках» изобразить постройку железной дороги, работу над инженерным проектом, вообще всякую хозяйственную деятельность. Чуковскому больно оттого, что гаринский созидательный пафос никем не был оценен и подхвачен. Ведь именно в труде он видит неосвоенные, неоткрытые еще «залежи поэзии». Залежи эти советская литература довольно скоро откроет и начнет разрабатывать, сначала вручную, затем поточным методом, – и разработает до полного истощения.
И все-таки. Все-таки позитивист Дюркгейм, видевший за самоубийствами только общественную причину, и воспитанный на позитивизме Чуковский, во всем с ним согласный, при всей своей правоте, кажется, что-то важное упустили. Да, Чуковский говорит и о внутренних путях спасения от пустоты, об индивидуальных усилиях, о собственной душевной работе, и о чувстве причастности к мировой работе, ко всему человечеству. И о необходимости «заняться культурой», которая здорово помогает жить, когда на голову садятся всем седалищем… Он и сам – редкостный пример постоянной работы над собой.
Другую, весьма непопулярную в это время точку зрения высказывали в печати – помимо тех, кого прямо причисляли к охранителям, – разве что Мережковский и авторы «Вех». Чуковский только бегло ронял обмолвки о том, что для них было центральным вопросом бытия вообще и существования человека в обществе в частности. О безусловной потребности человека ощущать не только родство с обществом, но и родство с вечностью. О необходимости стоять на прочном философском фундаменте. О том, что человеку нужно чувство осмысленности его жизни не только для общества, но и для себя. О том, что звездно-травяной уитменовской вечности, превращения в ростки и побеги, возвращения в могучий круговорот органики мыслящему индивидууму может быть недостаточно. И даже если понимаешь: сделал что мог, и сделал много, и многое после тебя останется другим, – этого тоже мало.
Чуковский, пожалуй, сделал все, что мог сделать сам. Он во многом пошел значительно дальше своих современников и увидел значительно больше. Он смог полностью переделать себя и раз за разом восставать из пепла – оказалось, для этого он обладал обилием душевных сил. Но когда они кончались, он тянул на одной только самодисциплине и привычке к труду. Иногда этого было достаточно, чтобы дотянуть до следующего взлета. А иногда самодисциплины, самообмана, самоцели и других полезных иллюзий не хватало. И тогда он не спал ночами, окруженный пустотой, и думал о смерти. Потому что и книжно-культурной, и звездно-травяной вечности ему не хватало, а другой он не знал, да и не хотел.
До предела своих человеческих сил доходит когда-нибудь любой человек, если он живет ради какого-то «надо», а не ради своего «хочу». Человеку религиозному потому и легче жить на свете, что в этой формуле у него вместо пустого конечного «потому» есть Бог. Ему есть где черпать силы, когда его силы на исходе, а веры в человека не остается: человечество раз за разом подводит, демонстрируя глубины глупости, низости, дикости, бесчеловечности. Чуковский, воспитанный на позитивной философии и, пожалуй, давно утративший детскую религиозность, жил ради самоцельного «надо», полезного обмана, под которым все-таки таилась мировая пустота. Эта позиция чрезвычайно много требует от человека и чрезвычайно мало ему дает, это жизнь из чувства долга, в основе которого одно только «потому что потому», только убежденность в конечной победе добра, вера в спасительную силу культуры, сохраняющей лучшее, что есть в человеке. Горький, героический, одинокий путь – из последних собственных сил, на одном категорическом императиве.