Но разве можно за один день отречься от своей принадлежности? Без сожалений избавиться от еврейского Бога, религиозных привычек, традиционного поведения? Разве такой шаг не оставляет в душе болезненных следов? Моей бабушке Янине, дочери Густава Горвица, было восемь лет, когда умер ее отец, но она хорошо запомнила правила, которых в доме придерживались при жизни отца, субботние обряды и праздничные торжества. Однако в воспоминаниях, написанных после Второй мировой войны, она не посвятила этому ни слова. Она лишь утверждала, вопреки очевидности, что ее семья ничем не отличалась от польских семей. А рассказывая о том, как она еще пансионеркой увлеклась польской литературой, с каким вдохновением декламировала на тайных посиделках польскую патриотическую поэзию, бабушка давала понять, что всегда чувствовала себя прежде всего полькой.
Антисемитские выпады сделали свое дело, на веки веков связав понятие еврейства со средневековыми суевериями, отсталостью, дефектами характера. Поэтому евреи стирали из своей памяти следы прошлого, жизни до ассимиляции. Ополячивание семьи Корчака казалось моей матери гуманистическим долгом, признаком цивилизованности, очеловечиванием. А ведь меценат Гольдшмит, хоть он говорил и писал по-польски, считал себя евреем, не поляком. Светская жизнь в столице смягчила строгие порядки, которые он вынес из родительского дома. Он стал равнодушен к религии. Но по-прежнему соблюдал основные предписания иудаизма. Может, из соображений выгоды? Он был специалистом по иудейским бракоразводным процессам. Имел дело с ортодоксальными евреями. Проявив безбожность, он потерял бы клиентуру. Маловероятно, что он не приобщил сына к главному завету иудаизма – обрезанию.
В 1934 году Корчак писал маленькому Дану Голдигу, внуку своих друзей, живших в Палестине:
У меня пропало столько разных бумаг, но сохранилось письмо раввина, который меня благословил, когда я родился{25}.
Раз он хранил эту памятку в течение пятидесяти с лишним лет, то, должно быть, придавал ей значение и верил в силу благословений. А семейная легенда гласила, что автором письма был сам главный раввин Парижа, знакомый Юзефа Гольдшмита, который поздравил его с рождением сына и сказал, что ребенок станет великим мужем рода Израилева{26}.
Но почему мы не знаем точной даты рождения? Почему меценат Гольдшмит несколько лет не оформлял Генрику метрику? Согласно законодательству Российской империи, ребенка надлежало записать в книгу записи актов гражданского состояния в течение восьми дней с момента его появления на свет. Государство не было отделено от Церкви, и регистрация происходила в религиозных общинах. Христианские браки, рождения и кончины записывались в церковно-приходские книги. В случае с иными вероисповеданиями акты гражданского состояния регистрировал полицейский, представитель земской стражи при помощи духовных лиц данного вероисповедания. Для иудеев процедура была такова: отец в присутствии двух свидетелей сообщал дежурному раввину о рождении ребенка. Раввин, подтвердив (если речь шла о мальчике), что над новорожденным были совершены надлежащие религиозные обряды, вручал отцу свидетельство, на основе которого полицейский записывал ребенка в книги и выдавал акт регистрации рождения, где значилось вероисповедание.
Можно было окрестить ребенка. Но евреи, даже ассимилируясь, зачастую считали, что подобный поступок есть публичное лицемерие; что их сородичи, переходя в христианство, делают это только ради материальных благ, ради карьеры. Мои близкие тоже не хотели таким способом добиваться милостей от польского общества. По документам они оставались иудеями, хотя с иудаизмом их уже ничто не связывало.
Отец Корчака не был так заражен бациллой полонизации, как моя прабабка. Неслучайно из-под его пера вышел биографический очерк «Сэр Мозес Монтефиоре». Этот еврейский филантроп и финансист, впоследствии пожалованный титулом баронета, друживший с королевой Викторией и другими великими людьми эпохи, хлопотал о том, чтобы улучшить условия жизни европейских евреев, – и стал для них символом удачного творческого сочетания двух культур, не отрекшись от национальности. «Монтефиоре – еврей, и он не забывает об этом, не отгораживается от своего происхождения. <…> Но Монтефиоре также и англичанин, образцовый гражданин своей страны»