А что стало с Мухой, когда затянулись раны? В силу умственного повреждения он не смог возвратиться к обязанностям слуги. Последние сорок лет жизни он провел в доме призрения. Грязная солома – его постель, жалкие объедки – его еда, которую он делит с крысами. Монахини в богадельне боятся его, аки самого Дьявола, ибо он целыми днями хватает себя за седалище, дабы унять призрачную боль от порки, которая накрепко врезалась ему в память, и кричит во весь голос:
– Ой, ой! Болит мой огузок, а стало быть, он существует. Том своей счастлив болью!
Из-за сих яростных воплей Муха сделался весьма популярным в городе развлечением, и богатые горожане щедро платили его тюремщикам, чтобы их допустили к нему на предмет поглядеть-позабавиться. Чаще всего Муха даже и не замечал этих восторженных зрителей. Но иногда он прерывал свои горестные стенания и объявлял;
– Сдается мне, я вас выдумал, господин хороший. Сейчас я отдумаю вас обратно, и вас не станет.
Считалось очень почетным, если к тебе обратились подобным образом. Женщины хвастались перед подругами на протяжении недель, а в кабаках и тавернах остряки пили за здравие Полоумного Метафизика.
Вот так и вышло, что Муха – слуга, мальчик для битья, душевнобольной – обрел славу при жизни и умер весьма знаменитым, вымысел королевского воображения, съеденный пролежнями целиком.
Стало быть, вот мой рассказ, быстрый, как щелчок по лбу.
А слушали вы или нет, мне это как-то по боку.
Explicit liber Musca furioso
По завершении рассказа все долго сидят и молчат. Шут слушает, как скрипят винтики у них в мозгах. Они забывают. Еще пара секунд – и никто из них даже не вспомнит имен главных героев истории. Потом испаряется и сюжет, а потом – вообще все. Молчание распутывается клубком, и первым его нарушает Монах.
Монах: Какая варварская история!
Шут: Спасибо.
Монах: Храни нас Господь от подобных историй. В ней нет ничего поучительного, и нас она не затрагивает никаким боком.
(Шут молчит. Маска на конце его шутовского скипетра улыбается за него.)
Монах: Сейчас я расскажу историю, которая, думается, будет для вас поучительной…
Певцы-горлопаны: Лучше молчи, плешивый! Держи свои поучения при себе.
Монах: Культура, господа. Вот чего нам не хватает: Культуры. О чем, собственно, я и собираюсь сейчас рассказать. Может, вы даже, хотя сие очень сомнительно, что-нибудь почерпнете и для себя.
Монах складывает ладони в молитве:
– Небесная Муза, вразуми этих несчастных, дабы рассказ мой не вышел на свет мертворожденным, ибо скудны их умы и к восприятию слов поучительных не способны.
Певцы-горлопаны давятся смехом. Но Монах, сам довольный своей метафорой, невозмутимо оправляет рясу и начинает рассказ.
Погоди, ненасытное Время, поумерь аппетит, не глотай дни и годы, дабы я сумел возвернуться в памяти к жизни прежней. Когда мы падем жертвой прожорливого едока – того, кто превыше всех деликатесов ставит нечистое сердце, – пусть мы пройдем благополучно через кишечник последнего Суда. [41]
Итак, жил во Фландрии один менестрель. Сочинял песни, играл на лютне и зарабатывал на кусок хлеба, развлекая богатых бюргеров Гента, Антверпена и Брюгге. Патроны его почитали себя ценителями искусства, вернее, стремились к тому, чтобы их почитали ценителями искусства, хотя, если по правде, в музыке не разбирались вообще. А ведь игра менестреля могла бы снискать благосклонный кивок Орфея, а то и спасти Марсия от заточенного ножа. [42]
Мне повезло встретиться с ним, когда он был в самом расцвете своих талантов. Я приехал в Брюгге, имея в виду поработать в тамошней знаменитой библиотеке (мой аббат, благослови его Боже, предоставил мне творческий отпуск для научных изысканий); я как раз подбирал материалы, необходимые для завершения моего теологического трактата «Pudendae Angelorum» [43], но меня отвлекли звуки музыки за окном. Мои сотоварищи-книжники продолжали работать, не обращая внимания на этот, по их выражению, кошачий концерт бродячих артистов. Однако я, благословенный с рождения идеальным слухом, распознал в незатейливой сей мелодии отзвук флейты Эвтерпы. [