Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую барррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность. В те годы он был частью нашего "Дня", был нашим сотрудником в народе. Был нашим баррикадным поэтом. И он гордился таким званием. Гордился совместной борьбой. Он писал в "Послании другу", посвященном Александру Проханову:
Не спят в руках веревки и ремень,
А ноги жмут на доски громовые.
Гудит в набат твой
бесподобный "День",
И я твержу: "Жива еще Россия!"
И я смею только гордиться, что все его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой - умирать. Я с женой и двумя поэтами, Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма, был у него в день восьмидесятилетия. Больше никого из писателей не пустили, да и мы попали только потому, что привезли из газеты к юбилею солидную сумму денег. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека. / Гнуснейшая песня двадцатого века..."
Я познакомился с Николаем Ивановичем Тряпкиным еще в студенческие годы, в знаменитом в литературной среде тех лет общежитии Литературного института. Помню, я был там с кампанией левых авангардных поэтов и критиков, пили, гуляли - и вдруг услышали где-то в соседней комнате завораживающее пение каких-то неведомых нам и непривычных для нашего уха стихов. Заглянули. Там жил мой однокурсник, талантливый поэт Игорь Крохин из Мценска, ныне покойный. И у него в гостях сидел на кровати и напевно читал свои стихи про возвращение Стеньки Разина и "Летела гагара", про забытые песни старины и стихи о Гришке Отрепьеве, о пролетариях всех стран и, конечно же, знаменитые "Увы, брат, Черчилль Уинстон" тоже слегка хмельной Николай Тряпкин. Надо сказать, что и Юра Минералов, и Адам Адашинский, и другие левые поэты из нашей кампании оценили и качество стихов, и мастерство их исполнения. К себе в комнату мы так до утра и не вернулись. Это была хмельная ночь вольной хмельной поэзии Николая Тряпкина. Меня еще тогда поразило иное чисто народное, а, может, староверческое сострадательное отношение к Гришке Отрепьеву. И была в нем какая-то гордость за Отрепьева, мол, вот, наш, из самых низов народа, а в цари выбился, прямо как в русской сказке. Такое отношение, кстати, и к другому Григорию - Распутину.
Для меня ты, брат, совсем не книга,
И тебя я вспомнил неспроста,
Рыжий плут, заносчивый расстрига
И в царях - святая простота.
Мы с тобой - одна посконь-рубаха.
Расскажи вот так, без дураков:
Сколько весит шапка Мономаха
И во сколько сечен ты кнутов?..
Заметьте, как Николай Тряпкин выражает и мимоходом свое народное отношение к царской челяди:
А тебя вот псивые бояре
Изрубили прямо на куски.
Это - народное, совсем иное, чем официальное, царских ли, советских ли времен,- отношение ко многим историческим событиям и личностям прорывалось и в фольклоре, в лубках, в представлениях скоморохов. У Тряпкина оно воспринималось тоже не как его личное, а как нечто природное, нечто выкрикнутое из народного сердца. Может быть, поэтому в шестидесятые-семидесятые годы его самые озорные и разбойные стихи не подвергались официальному осуждению, как, скажем, стихи о Курбском Олега Чухонцева. Ибо в тех - чухонских - виделось нечто личностное, индивидуально-протестное. А в тряпкинских слишком сильны и слышны были народные верования, избяной язык. Их чужеродность чиновному миру обходили, как бы не замечая. Только так можно было в самые застойные годы, с голосом юродивого распевать строчки о Савелии Пижемском, что "затянет псалом о местах пересыльных, / О решетках пяти лагерей..." В том стихотворении сошлось все: и самолеты, летящие в таежные прели, и грозный "устав" староверческий, сотворенный самим Аввакумом, и сам мощный диковатый старик, зарубивший староверку жену за измену, перенесший гнев свой и на староверов, и на депутатов, и на весь народ, не боящийся и самого Христа... Этим и сильна поэзия Тряпкина. В ней отражается все, что есть в народе: и смирение, и богохульство, и святость, и дикость, и терпение, и бунтарство.