Этот утренний час, когда управляющий чему-то научался, а боярин мелочно и пристрастно выспрашивал обо всем, проходил большей частью в разговорах, и Янку пересказывал все, что ему довелось услышать накануне. По большей части рассказывал он о купле-продаже имений и боярских домов, узнавал о которых в коридорах суда и которым по своему разумению и фантазии умел придать особый интерес, поскольку подоплекой каждой поспешной траты была женщина. И барон Барбу, слушая о том, как его друг детства, немолодой уже боярин, потерял часть имения ради девичьих глаз, посмеивался, не говоря ни слова, втайне радуясь своей воздержанности и добродетели. Но главным героем подробнейших рассказов Янку (а барон Барбу требовал все новых и новых историй и никак не мог ими наслушаться!) был не кто иной, как куконул Штефан. Барон всегда испытывал к брату что-то вроде зависти и раздражения, которые у него принимали вид самый невинный, — он собирал про него сплетни. Но ведь и в самом деле о жизни куконула Штефана стоило поговорить! Всегда в долгах, которыми время от времени занимался все тот же Урматеку, то продавая землю Штефана, то закладывая, то вновь беря взаймы, чтобы заткнуть старые дыры новым долгом, к удивлению всех, не беря себе за это ни гроша, в то время как куконул Штефан вел беспечную жизнь, увлекаясь женщинами, попойками и лошадьми. В разгар веселых пиршеств он тоже порой вспоминал о своем брате, которого называл не иначе как «старым индюком», возможно, в отместку за «непутевого», как окрестил его барон Барбу, но вероятнее всего, из-за напыщенности и императорских бакенбардов старика барона. Было это и небольшой местью, поскольку куконул Штефан не имел баронского титула. Бесконечные рассказы о сумасбродствах младшего брата возбуждали и подбадривали старого барона, часами пребывавшего в ленивом оцепенении. Он был так доволен, что люди сплетничают о Штефане, и к тому же зло, что терял свою обычную ленивую расслабленность. Именно в эти минуты Урматеку и направлял волю своего хозяина на путь новых решений. На этот раз Янку меньше занимался безделушками, тщательно подготавливая барона к надлежащему восприятию того, о чем намеревался ему поведать, опередив Буби. Разбередив душу барона Барбу очередным рассказом о выходках Штефана, совершенно невинных, но мастерски преподнесенных и приукрашенных всевозможными красочными деталями, которые ничего не стоили сами по себе, но зато возбуждали страсти ревнивого старца, Янку витиевато повел следующую речь.
— И пусть у боярина Штефана куча грехов, — начал он наугад, — не мое это дело и не мне об этом судить, ведь как бы там ни было, а от меня до него, до боярина, рукой не достать! (Барон Барбу как бы запротестовал, снисходительно пробурчав что-то. Однако сказанное он считал непреложной истиной и выслушал с удовольствием, преисполнившись еще большим доброжелательством и доверием к своему почтительному управляющему.) С одним я не могу примириться, — продолжал Урматеку, — и то только из-за того, что он боярин, — что теряет он голову, как только заговорит с женщиной!
Барон в это время поглаживал двух бронзовых коней, тяжело придавивших кучу распечатанных писем. Рука его повисла в воздухе, лицо побледнело, губы задрожали. Урматеку сообразил, что дал маху, поскольку барон тут же подумал о домнице Наталии, и попытался исправить дело:
— Ну, конечно, там не светские дамы были, а так, развлекательные дамочки! Но как ни верти, и они все же женщины!
Впервые в жизни Янку уважительно отозвался о женщине. Слова свои он услышал как бы со стороны, и они показались ему странными. Как будто и голос был не его, и губы, произносившие эти слова, не ему принадлежали. Янку мог допустить любые перемены в самом себе, но поверить, что в один прекрасный день он заговорит таким необычным образом, он бы никогда не поверил. Женщина в его глазах не заслуживала ни малейшего уважения, но по тем или иным причинам могла добиться доверия, как случалось это с Мицей, его женой, которая в затруднительных обстоятельствах разбиралась лучше него самого, и черт ее знает, что ей помогало — ворожба или святость, но она чувствовала, что нужно делать, тогда как он, Урматеку, не понимал ничего. Но испокон веков он слышит, как господа повторяют, что ничего, мол, не поделаешь — женщина есть женщина. А это значит, что ты должен вести себя с ней как с сумасшедшим или ребенком: улыбаться ей, утешать, когда плачет, молчать, когда визжит, и, самое главное, разговаривать по-хорошему даже тогда, когда она врет и тебя оскорбляет. Янку никогда — ни раньше, ни потом — не мог понять, зачем нужно вести себя именно таким образом, он даже не пытался вникнуть, в чем же тут дело, ибо твердо знал, что никакие доказательства его не убедят. Но это словесное выражение он усвоил твердо, хранил в памяти, как ключ, которым, при определенных обстоятельствах, мог воспользоваться. Среди множества сентенций, известных ему, эта, пожалуй, была самой действенной, ибо, произнеся ее, он мгновенно оказался на одном уровне с господином. Если ты разделяешь это верование, то никто больше тебя ни о чем не спрашивает! Достаточно знать эту формулу и вовремя, когда это тебе нужно, произносить ее! Слова эти оказали на барона прямо-таки магическое воздействие, куда более сильное, чем на любого другого. Янку в этом не сомневался. Сухонький барон, слегка возбужденный, но уже и успокоенный, проговорил: