Наконец пришло время одеваться. Первой готова была Амелика. В длинных перчатках, в венке из мелких розочек, она стояла перед большим зеркалом между двух зажженных свечей. В другие годы в рождественскую ночь она тоже, только тайком, смотрелась, распустив волосы, в зеркало, ожидая, что в глубине его появится лицо суженого. На этот раз она ничего не ждала. Таинственной глубины, откуда являлись предсказания, не было, и плоское зеркало отражало лишь ее, какой впервые в жизни она выходит в свет. И надо сказать, весьма привлекательной. Молодость скрывала и жесткость черт, и жесткость характера, которую можно было заметить, только глядя в ее синие, холодные, стеклянные глаза. Свежая улыбка украшала розовое, округлое личико, а гибкое, хорошо сложенное тело под пышными складками платья выглядело соблазнительно. Для полноты очарования Амелике нужно было бы обладать легкой походкой, но ступала она тяжело, женщина не торопилась просыпаться в ней.
Воля и резкость движений Урматеку сделались в Амелике упорством и неуклюжестью. Два этих человека, столь близких и так мало понимающих друг друга, были все-таки разительно похожи между собой!
Стоя на коленях с набитым булавками ртом, маленькая Мили в черном непраздничном платье, нервно позванивая всеми своими браслетами и цепочками, то там, то тут прихватывала ловкими пальцами складки и воланы на бальном платье Амелики. Тайком, так, чтобы не заметила девушка, она прикалывала среди складок лишний букетик искусственных цветов, словно тайную записочку, которую ее все еще молодая душа посылала освещенному нарядному залу, где, как она знала, самой ей не быть никогда, но где, как чувствовала она всем своим сердцем венки, любящей веселье и танцы, была бы гораздо счастливее Амелики, этой глупышки, не умеющей вкушать от прекрасных даров жизни.
Наконец все трое — отец, мать и дочка — осторожно уселись в санки, расправляя и бережно укладывая каждую складочку и каждый волан при свете фонарей, с которыми суетились вокруг, освещая заснеженный двор, слуги, Швайкерт, Мили и Мали. Лошади тронулись. Холодные снежинки кружили над ними, опускались на волосы, таяли на лице. Амелика неподвижно сидела между родителями, чувствуя, как сквозь морозный воздух на нее веет то запахом гвоздики, то туберозы от носового платка или от платья.
Не только двор, но и вся дворцовая площадь выглядели празднично. Огромные освещенные окна рассыпали золотистую пыль на снежные сугробы. Зажженные фонари вытягивались в длинные цепочки, словно четки, солдаты с дымными факелами в руках направляли сани и кареты. Толпа горожан топталась на тротуаре, с любопытством вытягивая шеи и стараясь рассмотреть приезжающих. Время от времени слышались громкие голоса полицейских, призванных поддерживать порядок. Когда сани остановились перед подъездом, два лакея в голубых, шитых золотом ливреях, в белых чулках и лаковых башмаках помогли дамам выйти. Озабоченная кукоана Мица пыталась разглядеть, где же будут ожидать их сани. Мешая плавному потоку спешащих людей, она задержалась на ступенях и слишком громко выкрикнула распоряжение кучеру. Но именно на нее дворец и произвел наибольшее впечатление. Последовательности, с какой развертывалась церемония, подчиняя себе людей, она так и не уловила и никак не могла успокоиться среди всего этого великолепия и многолюдия. Все ей внушало тревогу и беспокойство. Поэтому и в гардеробе она посмела нарушить торжественную тишину. Сдавая шубы, предварительно набив их карманы шалями и шапками, кукоана Мица достаточно громко, так что все стоящие рядом удивленно обернулись, сказала лакею:
— Смотри, братец, чтобы ничего не потерялось. Да повесь все в одно место!
Амелика, почувствовав неловкость, отстранилась от матери, сделав вид, что поправляет перед зеркалом розовый веночек. Два молодых офицера подали дамам руки и медленно повели их по парадной лестнице в зал. Тронный зал был превращен в зал для танцев, повсюду горела высокие канделябры и подсвечники, впившиеся медными лапами в стены. От хрустальных подвесков свет во все стороны сыпался стрелами и бриллиантовыми искрами. Фикусы, олеандры и пальмы украшали зал, и возле них небрежно, будто их только что покинули гости, расположились стулья и кресла на гнутых золотых ножках. Народу становилось все больше. И сразу было видно, что никто никого не знал. Входили медленно поодиночке, по двое, по трое, робко, испытующе, как и Урматеку со своими дамами, поглядывая по сторонам. Во всем блеске дефилировали все рода войск: артиллеристы в коричневых мундирах с пышными золотыми эполетами, гусары в колетах, украшенных черным шитьем и с кисточками на низких сапожках. Были и иностранцы, послы в необычных фраках, сплошь затканных золотом. Были и черные фраки, сиявшие орденами, а рядом с ними грациозные молодые дамы с тяжелыми браслетами поверх белоснежных перчаток и мягкими веерами из страусовых перьев, изящно обмахиваясь которыми они тайно переговаривались между собой. Два оркестра в противоположных концах зала скрывали за пышными драпировками свою пока еще молчащую медь. Стоявший в уголке Урматеку, желая незаметно взглянуть на часы, повернулся лицом к стене, а потом объявил жене и дочери, всем своим видом подчеркивая осведомленность: