— Да разве можно волноваться так долго? — возразил я. — Ведь это, черт возьми, хуже всякой смерти; я, по крайней мере, не могу представить себе более ужасного нравственного состояния, как продолжительная тревога.
— Н-да, — процедил Бахметьев.
— Притом все еще теплится надежда, неуверенность в неизбежном столкновении, питаемая, вероятно, тем, что здесь, в Петербурге, до сих пор не видно кометы. Ну, а наконец, что бы вы посоветовали делать? Уехать? На какие средства? Что бы мы ели. мы, люди 20-го числа?
Бахметьев, как всегда, не стал отделываться общими местами вроде: «Бог дал день, даст и пищу» или «как-нибудь перебьемся». Подтвердив молчанием свое со мною согласие, он потеребил бородку и начал гарцевать с другой стороны:
— Скажите, пожалуйста, Николай Николаевич, вам не жалко?
— Себя? Очень.
— А еще кого?
— Да всех тех, кто дорог моему сердцу.
— А кто не дорог?
— И тех жалко, но как-то умом, а не сердцем. Я заметил, что и вообще люди чутки лишь к конкретным страданиям и то, если они происходят на глазах. А в данном случае я ведь не в лучших условиях, чем другие; опасность и мне, и всем угрожает одна и та же.
— Ну, все-таки разница есть. Вот, например, если нам с вами придется уехать из Петербурга, то мы хоть знаем, куда приткнуться; а большинство даже и этого скромного утешения не имеет.
— Ах, вы об этом! Да, это обстоятельство, эта безвыходность положения наиболее трогает меня. Я всегда, и в детстве еще, бывало, горько сожалел лишь о тех, кому не предоставлено право выбора между хорошим и дурным и остается только последнее.
— А если человек заблуждается?
— Тех я, бывало, тоже жалел, но теперь мое сердце стало черство и даже, можно сказать, нетерпимо…
— Так неужели же?
— Постойте, вы мне не дали договорить. Если бы я видел, что человек, по-моему, заблуждается, то я и теперь счел бы своим долгом указать ему это, предостеречь от последствий. Но если бы он, не доказав мне, что я ошибаюсь, все-таки поступил по-своему, то я охладел бы к нему и даже с любопытством следил бы, что из этого выйдет. Вот до чего я стал черств душой.
— Это ужасно чудно, — пробормотал Бахметьев.
— А, по-моему, только логично. Допустим, что вышло бы скверно: ведь мой долг исполнен. А насилия нравственного или физического я не допустил бы по отношению к себе и не считаю себя вправе применить его к другому. Да и где гарантия, что именно мой взгляд правилен? Может быть, то, что я считаю дурным, для другого как раз хорошо. А если я ошибусь, то ведь мне тогда о себе нужно жалеть, а но о другом.
— Вот не ожидал! Все о вас такого мнения, что вы — доброта, гуманность олицетворенная, а вы на, поди, какой жестокосердный!
— А я на, поди, какой жестокосердный! — серьезно передразнил, я его, повертываясь носом к стене, будто бы я устал лежать на спине; но умысел другой тут был.
Бахметьев помолчал, улегся поудобнее, задрал ноги на барьер балкона и начал атаку с третьей стороны:
— Нет, это страшная ирония судьбы! Века, тысячелетия, миллионы лет люди жили себе и умирали, как следует, по-хорошему, а мы вдруг…
— Какая же разница между этой смертью и, например, от кинжала бравú?
— Какая? Гм…
Он запнулся.
— Да хоть такая, что последняя смерть случайная, за минуту еще неведомая, а о комете мы уж недели три слышим.
Сразив меня этим аргументом, он продолжал:
— Но сама смерть, ах, какая это мудреная штука! Раньше я как-то поверхностно относился к этому явлению и только теперь осознал всю его… как бы сказать… остроту, что ли. Живет человек, и>: все ему кажется, что смерть еще далеко; а она вдруг тут как тут, и жизни осталась самая чуточка. А умирать-то еще не хочется: как будто рано. Оглядываешься назад и видишь, что там ничего нет, впереди пусто. Вот он, самый ужас-то где!
— Ну что ж, в Нирвану тогда, — пошутил я.
— Благодарю, я не буддист, лучше уж переселение душ.
Я даже повернулся на другой бок:
— Кстати, о переселении душ: эта теория кажется мне несостоятельной. Положим, души переходят от одного человека к другому, состоять, так сказать, во временном пользовании. Это — утешительно! Но, с другой стороны, как объяснить такой факт: ведь число людей на земном шаре постоянно увеличивается; лет в 50, ну, положим, в 100 оно, наверное, удваивается. Где же берут души для этого прироста?