Я прибрел обратно к Щикачевым, поплакался тете Ане, утаив, конечно, в каком именно магазине все произошло, и та успокоила, что, мол, котлет она нам еще нажарит, главное, что сами целы (в ней вообще был силен здоровый простонародный фатализм, помню, однажды на той же даче я пожаловался, что соленые грузди, которыми она нас потчевала, с червяками; она отмахнулась, мол, важно, что мы их едим, а не они нас)… Раздался звонок в дверь, и вскоре в комнату вошел Шурка с обеими нашими целехонькими сумками, залихватски переброшенными через плечо.
Я помню, как моя сумка выглядела. Она была более пижонская, чем Шуркина, — бочонком об одной из кожзаменителя бретельке, из какого-то под черный бархат материала, с верхним клапаном-крышкой, застегивавшимся на серебряную пряжку, а на боку ее была кожаная рамка-окошечко, куда под специально предусмотренный целлулоид можно было засунуть бумажку с надписью — ну хоть с собственным гордым именем, — чудо. И вот ее-то Шурка со сдержанной гордостью чемпиона протягивал сейчас мне.
Из его рассказа рисовалась такая картина.
По его словам, все было очень просто. Послав меня к площади, сам Шурка побежал от табачной лавки направо. На первом же углу он обратился к старухам, гревшимся на солнышке. Здесь нужно пояснить, что старорежимные арбатские старухи из домов с сырыми, затененными, глубокими дворами сиживали тогда на стульях около своих подъездов прямо на улице, — давным-давно перевелись и эти старухи. Так вот старухи подтвердили, что да, только что пробегал здесь парень с сумками — вон туда. Шурка припустил по переулку и вскоре увидел впереди фигуру паренька его лет, уже расслабленной походкой идущего, уже не думавшего о возможной погоне. Метрах в десяти от него Шурка громко крикнул стой! — сообразив, что тот с поклажей от него далеко не убежит. Паренек даже не обернулся, лишь вздрогнул, как спугнутый заяц, бросил разом сумки на асфальт и дал дёру…
Меня восхитили находчивость и смелость Шурки, но вряд ли я мог бы тогда внятно сказать себе, на чем прежде другого было замешано мое чувство гордости своим дядюшкой: я смирился, он — стоял.
Быть может, память меня подводит, но, кажется, именно тогда началось разорение Арбата и строительство того, что называется теперь Арбатом Новым, который, съев Собачью Площадку, вгрызся в плоть неповторимого ампира старой дворянской Москвы и расчленил единый некогда особый город, как писал Бунин, от Бронной до Остоженки, веками слой за слоем, особняк за особнячком прихотливо складывавшийся и нараставший. Во всяком случае, я еще помню, как Воровского, ныне опять Поварская, чуть изогнувшись, уходила к Садовому прямо от площади, как некогда от Арбатских Ворот Белого города. Результат этих только разворачивавшихся градостроительных преобразований тогда трудно было вообразить и предсказать, далеко еще было до опереточных фонарей на пешеходном, вмиг сделавшемся сувенирно-провинциальным старом Арбате, по которому от Киевского вокзала ходил тогда троллейбус под номером 37,— на него я пересаживался с номера 34, когда добирался с наших Ленинских гор к Шурке, на Арбатскую.
Многое было на местах: и Кинотеатр юного зрителя, зал которого, помнится, я как-то на сеансе непременного Синдбада-морехода примерно облевал, накурившись перед тем с Шуркой в арбатской подворотне гаванской сигары; и кафе-мороженое в совсем парижском доме-утюге в стиле модерн, в котором нам, как большим, к крем-брюле приносили в графине полусладкого белого совиньона; и магазин Фрукты-овощи, в каковом среди прочего, исчезавшего и возникавшего вновь в разные годы ассортимента всегда была в продаже давно сгинувшая навсегда капуста провансаль, квашенная со сливами и маринованными яблоками; и уж вовсе невозвратны букинистические и антикварные лавочки, ютившиеся в домах по левую руку, коли идти от площади, нынче давно снесенных, — мы часами толклись там, разглядывая многие диковины, и волновали нас прежде другого атрибуты далекого мужского мира: громадные часы-луковицы с массивными золочеными цепочками, бархатные шитые жемчугом кисеты, позолоченные же портсигары с именными вензелями на крышках, кальяны с серебряными чашечками и длинными изогнутыми мундштуками, инкрустированными слоновой костью, какие-то фляги в схваченных цветными толстыми нитями кожаных футлярах, массивные граненые штофы радугой переливавшегося венецианского стекла, костяные моржовые ножи для разрезания невесть чего — не для вскрытия ли конвертов с женскими любовными признаниями? — а также допотопные эротические открытки, на которых из коричневатой мути выступали наивно завлекающие телеса купальщиц в кружевных панталонах.