— Прошу меня извинить, — сказал Шульце-Бетман, — за то, что я затащил вас в такое место и в такую берлогу, но мне нравится это временное жилье, тем более что я все никак не решусь опять перебраться в Берлин, на чем настаивает фрау Альтеншуль.
Левански не успел нажать звонок, а Шульце-Бетман уже поджидал его на веранде. Не обратив внимания на протянутую ему руку, Шульце-Бетман провел молодого человека в прихожую. Передавая хозяину свое пальто и белый шелковый шарф, Левански заметил, что писатель носит кипу, и был неприятно удивлен — ему показалось это неуместным, но пока он подавлял в себе раздражение, Шульце-Бетман успел ее снять.
— Не удивляйтесь, — объяснил Шульце-Бетман, — кое-какие фетиши вы можете найти и в моей библиотеке. — И, распахнув дверь в комнату с выкрашенными белой краской стенами, указал на тесаный камень подле окна, который оказался фрагментом фасада и представлял собой голову льва. По центру камень рассекала трещина, впрочем заделанная. Сверху лежала изрядно обгорелая, но все еще хорошо различимая Тора.
— Находки, — пояснил Шульце-Бетман, — попавшиеся мне во время прогулок по Ораниенбургской улице. Вы, наверное, знаете, что там стояла синагога. Я никогда не ощущал себя евреем, но судьба уготовила нам одинаковую участь.
После того как они договорились, что не будут пить ни чая, ни других напитков, а только посидят поговорят, Шульце-Бетман занял плетеное кресло напротив Левански. Уже прикуривая сигарету, он поинтересовался, не возражает ли молодой человек, если он закурит. Писатель сидел положив нога на ногу и вопросительно смотрел на Левански, ожидая разъяснений.
— Вы получили мою визитную карточку?
— Да, — ответил Шульце-Бетман, — я получил вашу карточку.
— Тогда, — перешел к делу Левански, — не буду обременять вас загадками.
Он твердо решил не засиживаться в гостях, чтобы потом не раскаиваться, и задал один-единственный вопрос:
— Я хотел бы знать, почему мне необходимо соединить переживания юности и смерти, чтобы сыграть позднего Бетховена? Вы, конечно, помните, что вы сказали после концерта.
— Конечно, помню, — отозвался Шульце-Бетман и взял длинную паузу, словно желая испытать молодого гостя.
Левански мог поклясться, что его собеседник втайне посмеивается над ним, по крайней мере в пристальном взгляде Шульце-Бетмана явственно читалась ирония.
«Ну, началось, — подумал Левански, — все, как предсказывала фрау Альтеншуль». Он хотел было на этом остановиться и уже стал подниматься, подыскивая какое-нибудь дежурное извинение, любезное и колкое одновременно, но потом засомневался: а вдруг у этого человека, с виду высокомерного и циничного, и впрямь есть что сказать?
Левански снова сел и решил объясниться, оборвав напряженную тишину.
По его словам, он — артист до глубины души, но не настолько тщеславен, чтобы отважиться на публичное выступление, когда объективная самооценка тебе этого не позволяет. Рукоплескания, слава, карьера — да, ко всему этому он стремился, но еще ему хотелось играть так, чтобы его ощущения передавались другим. Еще недавно, до того как его перевели из живых в мертвые — он помнил точно, — высшим блаженством для него казалось достичь такого мастерства, чтобы своей игрой заставить слушателей сопереживать чувствам таких великих композиторов, как Шопен, Бетховен, Шуман и другие.
— Конечно, — продолжал он, — Берлин не очень-то воодушевляет меня на подобную попытку. Поначалу я не хотел здесь задерживаться, и у меня были достаточно веские причины противостоять уговорам фрау Альтеншуль, но… — Левански на секунду замялся, — я изменил свое решение, и причиной тому стали мои ограниченные способности.
Он говорил тихо, будто обращаясь к самому себе, и Шульце-Бетман, который почти все это время смотрел в сад, наконец повернулся к гостю с улыбкой на лице, словно извиняясь за столь долгое молчание, и произнес:
— Стало быть, сейчас вы бьетесь над ми-мажорной сонатой и не можете разобраться в композиционном замысле.
— Скажите, — не отступал Левански, — хватит ли у меня таланта в конце концов одолеть эту сонату, несмотря на то что однажды я с ней провалился?