Бальдур, как несколько раньше влюбился в Хайнесову плоть, теперь влюбился в Гитлера — точней, в дух, в величие коего сразу и безоговорочно поверил, и удручающая невзрачность плоти, этот дух облекающей, в этомслучае отчего-то не наводила на мечту о гармонии, но только подчеркивала, подтверждала величие духа. В конце концов, размышлял Бальдур, у которого, честно говоря, от бурного и беспорядочного чтения была изрядная каша в голове — ну покажите же мне хоть одного ВЕЛИКОГО, подлинно великого человека, который физически был бы сравним с Аполлоном! Ни Сократ, ни Наполеон, ни Рихард Вагнер, ни Отто Бисмарк не смогли бы с чистым сердцем выпендриваться перед девицами на дунайском пляже.
Адольфа Гитлера, в прошлом — ребенка, многократно и жестоко битого, тянуло — и тогда, и сейчас — к детям небитым. Красивым, счастливым, наглым и обаятельным. Древний царек, тешивший стылую старческую кровь близостью жаркого юного тела, был не дурак. И голые гуталиновые воины с кольцами в носах, вкушавшие сырую печень храброго врага, были не дураки. Бери у других то, чего не хватает тебе, бери — или отнимай, и весь мир станет твоим. Окружи себя монахами — будут считать святым.
Юный Ширах был очарователен и смотрел на Адольфа с восхищеньем — этого было достаточно, стоило прибрать его к рукам… тем более что Гесс надежд не оправдывал.
А ведь он, Гессик[5], тоже был небитым ребенком. Любимым ребенком. Красивым, умненьким, одаренным пареньком — таким Адольф увидел его впервые, такого прибрал к рукам. Взор у Гесса тогда сиял — точь-в-точь как теперь у Шираха… и Гесс был прекрасен своей экзотической красотой, гибкий и тонкий египетский котенок с ясными грустными очами.
И все же Адольф ошибся. Гессик, противу ожиданий, оказался мудаком — и все дальше продвигался в этом направлении. В детстве его и пальцем никто не трогал — а вел он себя как самый затюканный сирота из нищего католического приюта, так и не научившийся драться со свинчаткой в кулаке, воровать с кухни булочки и нравиться воспитателям. Он был честен удручающей, скучной честностью натуры, которой больше нечем похвалиться, и как-то безрадостно аскетичен. Его прозвали «совестью партии» (какая злая ирония — если учесть, что партии, жаждущей успеха, совесть ни к чему), а еще — «стеной плача» (за каменной шкурой египетского сфинкса пряталось женское сердце — нежное и всепрощающее, Гесс только и знал заступаться за кого ни попадя). Но главный недостаток Гессика в глазах Адольфа состоял даже не в этом, а в том, что все это делало его занудой. У Адольфа тоже имелась предрасположенность к занудству, он знал об этом — как и о крайней непривлекательности этой черты — и потому не терпел возле себя зануд, словно боясь от них заразиться. Лучше уж верещун Геббельс, алкаш и бабник Лей, веселый бандюга Рем, хохмач Пуци.
Но Гессик… Адольф до сих пор не разлюбил его, не мог — и сердился на себя за это. Уговаривал себя — смотри, смотри, какой он на самом деле. Вовсе не такой, каким пришел — а пришел сияющим, мило-сдвинутым, преданным до зубовного скрипа… впрочем, преданным и остался… Адольф не подозревал, что сам высасывал из Гесса жизненные соки. Коротышка всегда мог спрятать этого высокого малого в своей огромной тени… Мой Руди, мой Гессик, говорил он иногда, когда никто не видел, и гладил несчастного парня по черному стриженому затылку. Гессик млел. Адольф бесился. Любовь Гессика была искренней и сильной, но он прятал ее — да и правильно, ничего более ценного у него и не было. Но это и бесило — скрытность, потаенность… трусость? Адольф был примадонной, для коей доказательством любви служит публично поднесенная корзина роз — а Гесс, стесняясь, дарил полевые ромашки. Скрытно, тайно. Да и сам был не человек, а… какая-то тьма египетская.
Дабы заставить Гесса проявить наконец свои чувства, признаться, расколоться, отдаться на милость победителя, Адольф жестоко мучил его равнодушными взглядами, пренебреженьем, циничными шуточками, заставлял ревновать с помощью прямо-таки бабьих садистских уловок… Но Гесс и от любви страдал как тихий псих или глупая девица — смешно сказать, но от ревности и обиды у него болел живот.