Пройдя в спальню, Эбнер разделся и лег в постель, но сон упорно не шел к нему. Сквозь распахнутое окно в комнату не проникало ни малейшего дуновения ночного воздуха, который не успел еще остыть после знойного дня. Но не только духота не давала покоя Эбнеру — его слух терзали неведомые доселе звуки; и если вопли жителей лесов и болот, которые он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, буквально врывались в его мозг, то таинственные звуки старого дома вползали в его сознание крадучись, тихой сапой. Поначалу ему почудились только степенные скрипы и потрескивания массивного деревянного дома, которые в чем-то даже гармонировали с наступившей темнотой. Потом он стал различать отрывистые шаркающие звуки, напоминавшие возню крыс под полом. Наверняка это и были крысы, решил Эбнер, на старой мельнице их было предостаточно, и в этих приглушенных и доносившихся как будто откуда-то издали звуках не было ничего сверхъестественного. А затем ему померещился звон разбитого стекла — этот нехарактерный для необитаемого дома звук сопровождался привычным уже скрипом старого дерева. Эбнеру показалось, что стеклянный звон исходил из комнаты над мельничным колесом; впрочем, в этом у него не было твердой уверенности. Усмехнувшись про себя, он с удовлетворением констатировал, что с его появлением здесь разрушение дедовского дома заметно ускорилось — и он, Эбнер Уэйтли, явился своего рода катализатором этого процесса. В какой-то степени это было даже забавно — получалось, что он в точности исполняет волю усопшего Лютера Уэйтли, не предпринимая для того решительно никаких действий. И с этой мыслью он обрел наконец-то долгожданный сон.
Проснулся он рано утром от бешеного звона телефонного аппарата, который был специально установлен в спальне на время его пребывания в Данвиче. Машинально поднеся трубку к уху, он услышал резкий женский голос и понял, что звонили не ему, а другому абоненту, подключенному к той же линии. Однако усиленный мембраной голос звучал с такой пронзительной категоричностью, что его рука просто отказывалась положить трубку обратно на рычаг.
— …А я вам говорю, миссис Кори, я опять слышала ночью эти ворчания из-под земли, а потом где-то около полуночи такой раздался визг: никогда бы не подумала, что корова может так верещать — ну что твой кролик, только что побасовитей. Это ведь была корова Люти Сойера — нынче утром ее нашли всю обглоданную…
— Послушайте, миссис Бишоп, а вы не думаете, что… ну, в общем, что вся эта жуть начинается по новой?
— Не знаю, не знаю. Надеюсь, что нет… не дай-то бог. Но уж больно это смахивает на прежнюю дьявольщину.
— И что же, только одна корова и пропала?
— Ну да, только она одна. Про других-то я ничего не слыхала. Но, миссис Кори, ведь в прошлый раз все это начиналось точно так же.
Эбнер хмыкнул и положил трубку на рычаг. Идиотские суеверия обитателей Данвича вызвали у него саркастическую усмешку; впрочем, он ясно сознавал, что невольно подслушанный им разговор был еще далеко не самой яркой иллюстрацией дремучего невежества жителей этого захолустья.
Однако раздумывать на эту тему ему было недосуг — нужно было отправляться в поселок за провизией. Встав с постели, он быстро умылся, оделся и вышел из дому. Проходя по залитым ярким утренним солнцем улочкам и тропинкам, он ощутил знакомое чувство облегчения, которое неизменно возникало у него, когда он хотя бы ненадолго отлучался из стен своего угрюмого дома.
В лавке он застал одного лишь Тобиаса Уэйтли, необычно мрачного и молчаливого. Но не только это не понравилось Эбнеру в настроении лавочника — гораздо больше его встревожило то очевидное обстоятельство, что Тобиас был изрядно чем-то напуган. Эбнер попытался завязать с ним непринужденную беседу, однако Тобиас тупо молчал и лишь изредка ограничивался нечленораздельным бормотанием. Но едва только Эбнер принялся излагать своему собеседнику содержание недавно подслушанного телефонного разговора, как Тобиас обрел дар речи.
— Я знаю об этом, — отрывисто произнес он и впервые за все время беседы поднял глаза на Эбнера, заставив того буквально остолбенеть — ибо на лице его деревенского родственника застыла маска неописуемого ужаса.