По-разному пел я в той спальне, там суждено мне было пережить и самые худшие, и самые лучшие моменты в моей жизни. Музыка, написанная для церкви, часто бывает прекрасной, но она не предназначается для десятилетнего сопрано, одиноко поющего в спальной комнате. Ульрих не имел интереса помогать мне готовиться к приватным концертам, которые он не мог услышать, и в том, как я соединял вместе куски разных произведений, не было ничего, кроме примитивного артистизма, с которым моя мать размахивала своими колотушками. Я часто спотыкался, только инстинктивно догадываясь, как сменить тональность или перейти от спокойного григорианского песнопения к цветистости Вивальди. Что за дерзости я совершал в этой спальной комнате! Я разрывал на части и снова восстанавливал литании[22], делил псалмы надвое, смешивал латынь с немецким, калеча оба языка, — и все это за пределами церкви или собора, и все это в маленькой полутемной спальне.
Впоследствии, уже в зрелые годы, я начал понимать, что в комнате фрау Дуфт получил тот важный инструментарий, которого не приобрел за время учебы в аббатстве. Например, в солнечном Неаполе мальчиков вроде меня обучают в великих неаполитанских conservatori; там они разучивают арии, которые будут исполнять в Сан-Карло или в Театро Дукале, и учатся они не только идеальному дыханию, осанке и интонации — если уж говорить обо всем этом, то Ульрих был величайшим маэстро в этих областях, — но и творческой свободе виртуоза. Двадцать лет спустя в беснующемся Сан-Карло я растянул арию, состоявшую всего из шести предложений, на целых двадцать пять минут, а потом, после десяти минут оваций, сделал это снова без всякой подготовки. Но в спальне фрау Дуфт я только начинал чувствовать, как были написаны произведения и, следовательно, как они могут быть переписаны, улучшены, облегчены, утяжелены, растянуты, сжаты — или перевернуты задом наперед, чтобы вызвать смех. Одна и та же нота иногда заставляла фрау Дуфт плакать, а в другом случае — улыбаться. Если был я в настроении петь радостно, в быстром темпе, с переливами, то я так и делал. А если был в настроении мрачном, то мог начать с литургических песнопений Николая и растягивать их до тех пор, пока у фрау Дуфт и Амалии не становились стеклянными глаза и в них не появлялась мечта об идеальном мире.
Когда я пел тихо, они молчали, разве что было слышно хриплое дыхание фрау Дуфт. Потом, когда мой голос крепчал, я слышал, как самые высокие ноты отзываются в лампе над моей головой, и, как только стекло начинало звенеть, я старался подобрать немного другой тембр. Это зависело от песни, от погоды или от переменчивого настроения маленькой девочки. Ее звук присоединялся к моему голосу, как скрипичный смычок, которым легко проводят по струне, и я старался поощрять эти движения, искусно обволакивая своим пением ее существо. Она не сознавала этого — она не могла этого услышать, поскольку мой голос был значительно громче слабого звучания ее тела. Она воспринимала это как тепло. Обнимала себя руками за плечи, когда начинал звучать мой голос. Она училась вместе со мной, готовила каждую свою клеточку — от круглых щек до сводов ступней — для восприятия самых разных оттенков моего пения. А в те редкие дни, когда фрау Дуфт была наиболее бодра, я и в матери слышал отдаленное эхо звучания ее дочери.
Ульрих был в ярости. Конечно, будь он болен и в кровати, единственным лекарством для себя он желал бы иметь еретические песнопения Баха, исполненные мной, но он был здоров, и ничто не остановило его от выражения протеста в следующий раз, когда Штаудах заглянул к нам на репетицию.
— Аббат, — сказал Ульрих шепотом, чтобы мальчики не услышали, — он крайне важен для хора. Я подбирал пьесы для его голоса. Я не могу обойтись без него, даже один вечер.
— Все это ради церкви, — сказал аббат.. — Ради церкви. — И покрутил на пальце кольцо с рубином.
Тогда пошлите туда другого мальчика, аббат. Любого. Кого угодно, кроме него.
— Да что такого в этом мальчике? — процедил аббат сквозь стиснутые зубы и сжал руки в кулаки, как будто хотел схватить меня своими когтями. — Дуфт никакого другого мальчика не примет. Конечно, я старался направить к нему стоящего человека. А теперь мне говорят, что