Мои уши прислушивались к каждому шагу, к каждому голосу, проклинавшему колокол, и наконец я услышал тот звук, ради которого пришел сюда: детский плач. Бесшумно заскользил я вверх по лестнице, мимо изгибающихся теней, к этому плачу, а потом — по коридору, ведшему в покои Антона. Там я почти столкнулся еще с одной тенью, а когда она пробормотала: «Этот окаянный колокол!», понял, что это был сам Антон Риша.
Но он оставался глух к плачу своего сына, хотя крики раздавались из-за двери, до которой было не больше десяти шагов. Он пробежал мимо меня по коридору в сторону лестницы, без сомнения разыскивая свою мать. Я стоял, вжавшись в стену, пока не исчез звук его шагов. Потом снова помчался по коридору и ворвался в детскую.
Сцена, которую я там увидел, разбила мое сердце. Как, скажите мне, двумя руками можно закрыть четыре уха? В полосе лунного света, льющегося из единственного окна, на голом деревянном полу лежала женщина, неестественно изогнувшись, как будто упала с лестницы. Правой рукой она прикрывала ухо ребенка, прижимая его головку к своей груди, и для себя у нее оставалась только одна левая рука. Изогнув шею, она вжималась головой в левое плечо, а свободной рукой закрывала себе правое ухо.
Наверное, это как-то действовало, но ребенок извивался в ее объятиях и надрывался от крика. Я бросился к ним и, выхватив ребенка, прижал его к своей груди. Одной рукой закрыл ему ухо, другой вытащил из кармана кусок воска. И, пока он бился у меня в руках, залепил ему сначала одно ухо, а потом другое. Лицо у него было красным, и плакать он прекратил только тогда, когда у него в легких больше не осталось воздуха на крик.
Я прижал его к своей выпуклой, как у птицы, груди — созданной для пения, а не убаюкивания младенца — и положил его голову себе на ладонь, длинными и нежными пальцами лаская его лоб. Колокол все еще сотрясал город. И я начал петь, чтобы этот ребенок — мой сын! — почувствовал внутри себя мой голос. Это успокоило его, так же как успокаивало его умиравшую бабку и его мать в то время, когда он появлялся на свет. Скоро плач затих, и он взглянул мне в глаза.
Мне было знакомо это лицо. Глаза его матери пристально смотрели на меня. А затем, когда я запел, эти глаза моргнули, и он заснул.
Лежавшая на полу нянька все еще пребывала в потрясенном состоянии и изо всех сил зажимала руками уши. Она с благодарностью подняла глаза, пытаясь понять, кто из прислуги пришел ей на помощь. А когда я сделал шаг вперед и лунный свет осветил мое лицо, она удивилась еще больше, чем Глюк, увидевший Орфея в своей комнате. Наверное, она тоже мечтала обо мне.
— Боюсь, мне придется запереть тебя в платяном шкафу, — сообщил я ей, а она лишь смотрела на мои двигающиеся губы. — Я не хочу, чтобы тебя в чем-то обвинили. Скажешь им, что ты сопротивлялась.
Нет, она ни слова не поняла, но позволила подвести себя к платяному шкафу и вошла в него, как будто я помогал ей забраться в экипаж. И я запер ее в шкафу. Звать на помощь она не стала.
Я остался наедине со своим сыном Это милое спящее личико! Ангел у меня на руках! Но пока я склонял свою голову то на одну, то на другую сторону, грохот начал стихать. Я прислушался — теперь каждый гулкий удар был тише предыдущего. Тому было только одно объяснение: кто-то взобрался по лестнице и схватил моих друзей. Пуммерин продолжала раскачиваться по инерции, и это значило, что у меня оставалось всего несколько минут, пока она не погрузится в полное молчание, а сделать нужно было еще очень много.
Я завернул младенца в какие-то одеяла из его колыбели и побежал по коридору. Дом слегка успокоился — каждый нашел для себя укромный уголок, чтобы тихонько усесться в нем, зажав уши, и ждать, пока не прекратится колокольный звон. Но, спустившись до конца лестницы, я обнаружил, что Антон стоит у двери кабинета графини Риша — у двери к моему спасению.
— Матушка! — крикнул он.
Вошел в комнату. Посмотрел на разбитое окно.
— Матушка! — снова крикнул он.
Уши у него были заткнуты, и свой голос он, наверное, слышал так, как если бы он доносился из конца длинного туннеля.