Глюк мрачно кивнул и отошел от меня, потом вернулся и обвел внимательным взглядом каждого из присутствующих. Так мог бы смотреть отец на непослушных детей.
— Для этой оперы мы возрождаем не того Орфея, которого зрители слышали сотни раз. Орфея не из Неаполя и не из Вены. Нет. Я ухожу от этого. Нашей музыкой, потрясающим либретто синьора Кальцабиджи мы вместо этого призываем того Орфея, который жил очень давно, который не носил перьев в волосах, который пел самые прекрасные песни, какие только существуют в мире, и, что самое главное, который испытывал настоящую страсть. — Глюк посмотрел в потолок и молитвенно воздел руки. — Орфей! — воскликнул он. — Явись и спой нам! Мы хотим познать любовь! Любовь величайшей печали и величайшей радости! Музыкой своей наполни наши сердца!
Несколько секунд Глюк хранил молчание, затем его строгий взгляд снова обратился к толпе.
— В октябре Орфей вновь восстанет таким, каким никто из вас его никогда не видел. Поскольку у нас имеются не только музыка и либретто, которые разбудят его дух, но у нас также есть певец, чтобы передать его голос. Сегодня лохмотья прикрывают его наготу, но вы все хорошо его знаете. Дамы и господа, ваш гостеприимный хозяин, наш Орфей, величайший голос Европы — Гаэтано Гуаданьи[43].
Мановением руки он представил меня толпе, и их потрясенные лица расплылись в восторженной улыбке, поскольку они заставили себя увидеть под слоями грязи знаменитого Гаэтано Гуаданьи, кем бы он ни был. Они захлопали в ладоши, и я, испытывая беспричинный страх, понял, что комната была переполнена ожиданием, как пузырь, готовый лопнуть с резким чпок! Я не улыбнулся в ответ на их аплодисменты, но они захлопали еще громче, и тогда я решил сбежать. Отступил назад, но вдруг услышал чьи-то приближающиеся шаги — и понял, что мой путь к спасению перекрыт. Я обернулся и увидел входящего в комнату человека. Его вид все объяснял — по крайней мере, мне.
Гаэтано Гуаданьи был лет на пятнадцать старше меня, но у нас было одно и то же ангельское лицо. Он едва доставал мне до уха, но мы оба обладали той статью, которая заставляла толпу думать, что в нем шесть футов росту, а во мне целых семь. Как и у меня, у него была птичья грудь кастрата, и он двигался с грацией, более присущей прекрасному полу. Нет, мы не были близнецами, но точно могли быть братьями. Той ночью молодость мою скрывала грязь, а он в своем длинном парчовом плаще выглядел как король.
Казалось, что он вплыл в комнату. Если при виде меня все зашикали, то сейчас, глядя на Гуаданьи — и меня рядом с ним, — все перестали дышать. Знаменитый кастрат не выказал никакого беспокойства по поводу появившегося в его доме бродяги. Несколько мгновений он с великодушной, всепонимающей улыбкой взирал на собравшуюся публику. Затем внимательно осмотрел меня с ног до головы.
— Шевалье, — спросил он с сильным немецким акцентом, — вы нашли мне замену?
Пышущее здоровьем лицо Глюка стало пунцовым.
— Ах ты, обманщик! — задыхаясь от злости, бросил он мне. И погрозил кулаком, прижав другую ладонь к груди, как будто сердце у него готово было лопнуть от переполняющего его стыда.
Я сделал еще один шаг назад и едва не натолкнулся на кастрата, но он отскочил от меня с изяществом танцора. Вскинул руку, усмиряя гнев композитора.
— Вы приняли его за меня? — спросил Гуаданьи, сделав изящный крюк и встав между Глюком и мной.
Я начал медленно продвигаться к двери.
— Он околачивался возле вашего дома. Он обманул меня.
— Какая умелая маскировка, — сказал Гуаданьи и поджал губы, давая знак своим зрителям, что им позволено смеяться.
— Я сам выброшу его вон, — произнес Глюк и потянулся ко мне.
— Non! — воскликнул Гуаданьи.
Глюк застыл. Гуаданьи даже не обернулся, чтобы удостовериться, что композитор подчинился его приказу. Певец приложил ладонь к груди, как будто проверяя, как бьется его сердце. Как наконечники стрел, сверкнули его накрашенные ногти.
— Я никогда не брошу собрата по ножу, — тихо произнес он.
Гуаданьи склонил голову, и его ладонь так и осталась лежать на сердце. Все находившиеся в комнате восхитились этим состраданием.