Стивен была озадачена, и ей было довольно неловко: любить так сильно, а теперь забыть! Она казалась себе ребячливой и ужасно глупой, будто разревелась из-за того, что порезала палец. Как во всех серьезных случаях, она обращалась к Господу, помня Его любовь к несчастным грешникам:
«Научи меня любить Коллинс, как любил Ты, — молилась Стивен, изо всех сил пытаясь выжать из себя слезу, — научи меня любить ее, потому что она низкая и недобрая, и она не будет хорошей грешницей, такой, которые раскаиваются». Но слезы не приходили, и молитва была совсем не такой, чего-то ей недоставало — ее больше не бросало в пот во время молитвы.
А потом случилось ужасное — образ служанки стал меркнуть, и, как ни старалась Стивен, она не могла вспомнить те мимолетные выражения ее лица, которые раньше соблазняли ее. Теперь она никак не могла видеть лицо Коллинс привлекательным, хотя очень старалась. Лежа в темноте, недовольная собой, она выдумывала ее — из книг, из сказок, которые доселе не пользовались ее милостью, особенно из тех, что рассказывали о колдовстве, заклинаниях и других незаконных деяниях. Она даже попросила удивленную миссис Бингем почитать из Библии:
— Знаешь, откуда, — упрашивала ее Стивен, — то место, которое читали в церкви в прошлое воскресенье, про Саула и про ведьму, ее звали Эдна или вроде того — там, где она заставляет кого-то возникнуть, потому что царь забыл, какой он на вид.
Но если молитвы не помогали Стивен, то заклинания и вовсе не помогли; они как будто сработали в обратную сторону, потому что она увидела не то создание, что желала увидеть, но совсем другое. Ибо у Коллинс теперь был серьезнейший соперник, который недавно появился в стойле. У него не было настоящего «колена домработницы», но зато у него были четыре такие интересные ноги коричневого цвета — на две ноги больше, да еще в придачу хвост, это уже было совсем нечестно по отношению к Коллинс! На это рождество, когда Стивен исполнилось восемь лет, сэр Филип купил ей гнедого пони; она училась ездить на нем и уже кое-чему научилась, будучи по природе ловкой и бесстрашной. Последовали довольно горячие споры с Анной из-за того, что Стивен упорно стремилась сидеть в седле по-мужски. В этом она показала себя большой упрямицей, сваливаясь каждый раз, когда пыталась садиться в дамское седло — все эти падения были шиты белыми нитками, но этого оказалось достаточно, чтобы заставить Анну смириться.
И теперь Стивен проводила долгие часы в конюшне, важно расхаживая в вельветовых бриджах и по-свойски переговариваясь с Вильямсом, старым конюхом, в сердце которого нашлось место для ребенка.
Она говорила: «Н-но, лошадка!» тем же тоном, что и Вильямс; или, с претензией на познания, которыми на самом деле далеко не обладала: «Вроде как у него щетка слегка распухла? Кажется распухшей; что, если наложить хорошую мокрую повязку?» Тогда Вильям почесывал свой заросший щетиной подбородок, как будто обдумывал эту мысль: «Может, так, а может, и не так», — мудро высказывался он.
Теперь она обожала запах конюшни; он был куда более завлекательным, чем запах Коллинс — когда она выходила из дома, то пахла мылом «Эразмик», и как сладок ей был когда-то этот аромат! А пони! Такой сильный, совершенно послушный, с круглыми нежными глазами и большим храбрым сердцем — конечно, он куда больше был достоин уважения, чем Коллинс, которая так обошлась с тобой из-за этого лакея! И все же, и все же… ты была чем-то обязана Коллинс, просто потому, что ты ее любила, хотя и не могла больше любить. Все это так беспокоило, все эти напряженные раздумья, когда ты просто хотела радоваться новому пони! Стивен стояла, почесывая подбородок, почти в точности подражая жесту Вильямса. Она не могла только воспроизвести шорох щетины, но, несмотря на это упущение, этот жест успокаивал ее.
Потом однажды утром ее озарило:
— Иди-ка сюда, лошадка! — скомандовала она, шлепнув пони по крупу. — Иди сюда, и дай я подберусь к твоему уху, потому что я хочу тебе сказать кое-что очень важное. — Прижавшись щекой к крепкой шее пони, она тихо сказала: — Теперь ты — больше не ты, теперь ты будешь Коллинс!