Окрик моего железного отца, моего стального папы, выгонял меня в другую комнату или совсем на улицу.
— Сходи-ка ты, брат, прогуляйся, — говорил он, — чтой-то ты засиделся. Да и то, и мух нет…
И в самом деле, наступал тот момент, когда мухи вдруг на какое-то время пропадали, обычно это было, когда день начинал клониться к вечеру (как будто они засыпали, и сон смирял их назойливость и нахальство), и я в эти часы слонялся, не зная, чем заняться: то приставал к матушке с просьбой дать мне на кино, то в который раз довольствовался судьбой Пети и Гаврика — единственной книгой, бывшей у нас в заводе помимо школьных учебников, заляпанных кляксами и с разрисованными усами и рожками портретами вождей и героев, писателей и передовиков.
Впрочем, иногда я уходил на море, на жаркое соленое море, столь любимое представительницами нежнейшего пола, где, взобравшись на торчащий из воды камень, ловил на нитку с крючком бычков или, подставив ослепительному солнцу спину, с наслаждением наблюдал за приготовлением к водным процедурам тех, кто, разбросав свои свежие формы, одиноко млел на берегу, предоставляя пищу моему возбужденному жарой и бездельем воображению.
Так протекала вторая половина моего детства до тех пор, пока я, сев в курьерский поезд, не отправился в далекий, но ясно видимый провинциальной мечтой Ленинград.
Должен сказать об одном периферийном свойстве — хвалить этот город, его красоты, культуру его жителей, так что приезжий скорее обругает столь милый его провинциальному сердцу город, обидно обозвав его дырой, которая бывает еще и в кармане, что скорее говорит о плохом состоянии кармана, чем о самой дыре, но уж про этот город ничего дурного не скажет, а если и найдется вдруг кто-нибудь из его жителей, который возразит ему, сказав, мол, какая у вас дыра, вот у нас дыра так дыра, как зарядят дожди в декабре, так кончаются только на следующий год, на что приезжий просто-напросто обидится, обозвав аборигена по-русски и просто: дурак.
— Дурак ты, — скажет, — дураком и умрешь.
Тем самым разбив всю жизнь обидчика на три временные составляющие: прошлое, настоящее и будущее, не оставляя никакого просвета, никакой надежды поумнеть, тем самым нечаянно доказывая, что в наше время дураки не перевелись, не переведутся и в будущем, а значит, ни о какой прекрасной и счастливой жизни мечтать не приходится, ибо какая же такая счастливая жизнь с дураками…
Говоря о второй половине моего детства, я не могу не упомянуть о том, где оно проходило, а именно в том живописном уголке между холмами, которые сами собой стекали в голубую долину, называемую еще Каспийским морем, тем морем, на гладкой поверхности которого можно было иногда заметить одинокий парус.
Белые домики со стеклянными верандами, сверкавшими на солнце; фиолетовые, розовые сады, в которых черешня и миндаль соседствовали с персиком и абрикосом, — все это расцветало и цвело весной, и тогда словно в нежной дымке тонул поселок: наступала пора любви цветов и деревьев.
Должен сказать, что я любил проводить свое время на холмах, где, усевшись на какой-нибудь камень и подперев рукой подбородок, смотрел на поселок, предаваясь отроческим мечтам, тем мечтам, где любовь занимала первое место, имея свойство при этом делиться на плотскую и возвышенную, ту возвышенную любовь, что я встречал в многочисленных повестях и романах, которые я в огромном количестве покупал в магазине и тайком от моего отца и матушки прочитывал и перечитывал не один десяток раз.
И вот там, сидя на холме, я часто уносился взором к той, чье лицо настолько исполнено красоты и прелести, что, казалось, способно одним дыханием, одним взглядом отнять мою жизнь, и не только мою, но и жизнь цветов, кустов и деревьев.
Тут я должен упомянуть об одном моем свойстве, а именно чем больше я любил подобной любовью, тем больше проявлялась моя чувственность и тем больше возбуждалась моя плоть, что не раз приводило меня в смущение, а если это случалось на уроках, то, призванный учителем к ответу, я не мог встать из-за парты.
Надо сказать, что целенаправленность моей чувственности была такова, что никоим образом не относилась к предмету моей возвышенной любви, а имела направление к особам более зрелого возраста, чьи замечательные ноги, открытые солнечным пляжам, испускали лучи истомы, неги и сладострастия, так что, глядя на них, мне всегда хотелось прикоснуться к ним.