Наконец навалился на него среди ночи тяжелый мучительный сон, такой сон, что лучше б и не засыпать, — кошмар, а не сон. Снилась ему его возлюбленная, но ужасная, многоликая, точнее, не многоликая, а о пяти главах, пяти руках, пяти ногах и пяти углах.
— Вавилонская блудница, — выдавливая из суженного горла кляп, пытался шептать Исайя Андреевич, — ты еси на пяти холмах.
Но она стала в обольстительном образе, вытащила из кожаной хозяйственной сумки пять характеров и все как один предъявила: первый характер — нежный, второй — авантажный, третий — марьяжный, четвертый — важный, а пятый — куражный.
— Есть еще и шестой, — сказала старушка, — пассажный. — А потом улыбнулась и с неверной лаской сказала: — Вот тебе, Сашенька, загадка. Попробуй — отгадай: «Умылся не так, нарядился не так, поехал не так, заехал в ухаб, и не выехать никак».
— Что ж тут отгадывать? — пытался выдохнуть Исайя Андреевич. — Нечего тут отгадывать — знаю я эту загадку. Это же про деревянный пироге мясной начинкой. Для чего вам эти загадки, Марья Ильинична?
— А тогда скажите, Исайя Андреевич, для чего у меня пять характеров?
— Это чтоб меня побольше мучить! — без голоса, одним сердцем вскричал Исайя Андреевич.
— А вот и неправда, Исайя Андреевич, — сказала Марья Ильинична, — это для того, чтоб побольше именин праздновать, да женихов побольше, да очков, да зонтиков, да квартир, да ботиков.
— Помилуйте, Марья Ильинична! — протестовал Исайя Андреевич. — Да зачем же вам столько ботиков?
Но она уже извивалась перед ним в прихотливых позах и орнаментах: то стелилась по стенке, как ползучее растение, то откидывалась на салатной софе, обмахиваясь японским веером, растленная гимназистка, и хохотала до упаду, до истерики, и требовала крюшону; а потом вдруг овдовела, покрылась черным платком и сказала:
— За того убитого краснопутиловца отомщу проклятым немцам.
И долго пасмурно и одновременно ласково что-то, а что, неясно, повествовала Исайе Андреевичу, который в то же время знал, что он убитый путиловскими немцами красноюнкер, хотя тоже знал, что он никогда ни краснонемцем, ни путиловским юнкером не был. Но глядя, как текут слезы по незаслуженно морщинистым щекам, и самому хотелось плакать о своей безвременной гибели. Понял он, что не дожил до пенсии, и подумал: «Вот каверза!»
И проснулся. Сердце колотилось, как электрическая кофейная мельница в руках.
Завтракал Исайя Андреевич в это утро не то что легко, а вообще без всякого аппетита, а потом слонялся по квартире, не имея дела и не зная, куда бы ему пристроиться. Так и ходил, терзаясь предчувствиями и ревностью, и время от времени вслух с рыданиями повторял:
— Где же она ночевала? Отчего же она дома не ночевала?
И еще восклицал:
— Ах, как она жестока была!
Не мог понять Исайя Андреевич причины этого странного охлаждения, ни упреков в ветрености, ни милицейского свистка. А милицейский свисток уж просто казался ему чудовищным: чтобы так его, как какого-нибудь пьяницу, который мешает нам жить, или хулигана, или незнакомца! Выйти, позвонить ей сейчас же, потребовать объяснения!
«Нет, — остановил себя Исайя Андреевич, — нет, не отступлю от плана. Позвоню ей в понедельник, как постановил. А до той поры еще с Шурочкой посоветуюсь: может быть, и не позвоню — накажу. Пусть знает, — подумал Исайя Андреевич, — у меня тоже гордость есть, а женихи нынче на дороге не валяются. Да я, если захочу… Я себе пятерых невест найду, — гордо думал Исайя Андреевич. — Что я, хуже других? — думал Исайя Андреевич. — Чем я парень не хорош?»
Исайя Андреевич прямо направился к зеркалу. Лицо было желтое и глядело исподлобья. Под глазами были мешки, такие, какие и в трудовые будни редко видел.
— Устал, — сказал Исайя Андреевич, — устал. Мне бы жениться, — сказал Исайя Андреевич и расплакался.
В таких сумбурных чувствах и рассуждениях Исайя Андреевич прожил часов до десяти, а в десять, истерзанный, он забылся в глубоком кресле и проснулся в половине двенадцатого от удушья. Исайя Андреевич вспомнил, что забыл расстегнуть перед отдыхом воротничок. Расстегнул.
— Половина двенадцатого, — приказал себе Исайя Андреевич, — пора план продолжать.