Руководил всем этим скотством Михаил Александрович. Забравшись с ногами на диван, наподобие дирижера, он, хохоча от явного блаженства, науськивал и без того обезумевших животных.
— Прекратите! — крикнул было Навернов, но, поняв, что в стоявшем гвалте его крик был пустым звуком, он с трясущимися руками бросился к секретеру. Отпихнув ногой мочившегося на витую ножку толстолобого курлана, Олаф Ильич вытащил из бокового ящика плевковский револьвер и взвел курок.
— Не стрелять! — завопил Плевков, вытаращив налившиеся злобой глазки.
Не слушая его, Навернов навел револьвер на сизогрудого буревестника и выстрелил. Калибр самодельного револьвера был, по-видимому, немалый, так как у буревестника образовалась в крыле значительная прореха, которой он начал со свистом забирать воздух, не теряя, впрочем, высоты.
«У них нет ни крови, ни нервов, их можно уничтожить только механически», — понял Олаф Ильич и сорвал со стены томагавк, подарок коллег из Калифорнии. Но взмахнуть им не успел. На каждом рукаве у него повисло по персидскому волку, в ноги бросилась синерылая мурена, выбравшаяся, наконец, из пианино. Увлекая волков своей тяжестью, Навернов упал на ковер. Упав, он тотчас понял свою ошибку, но было уже поздно. Воющая, пищащая и клекочущая нечисть облепила его, и последним, что он заметил, была метнувшаяся к двери фигура Плевкова.
Когда Навернов пришел в себя, было утро. В комнате никого не было. Хрустя битым стеклом, Олаф Ильич подошел к шкафу. Полки были пусты, если не считать опрокинутых подставок с прилипшими кое-где перьями и шерстинками. Ковер, тахта, скатерть и даже стены покрыты были следами самыми диковинными. В углу сиротливо стоял искореженный торшер. Навернов пошел в ванную и умылся. Холодная вода приятно щекотнула лицо. Насухо вытеревшись, он взглянул в зеркало и заметил на висках серебряные волоски, которых раньше не было. Постояв немного в раздумье, по обыкновению раскачиваясь на одной ноге, он решил было побриться, но потом что-то передумал и вышел из дому с легкой, поблескивающей на солнце щетиной.
Утро было уже по-осеннему прозрачным и холодным. Свежесть и пустота господствовали во всем. Первые листья шуршали по асфальту. Гонимые налетавшим из подворотник ветром, они переворачивались, сталкивались, разлетались и снова сталкивались, словно играли в какую-то неведомую игру.
Проходя мимо помойки, что находилась в конце пустыря, Олаф Ильич заметил странный предмет, привлекший его внимание. Издали предмет напоминал изношенный и выброшенный на помойку серый костюм, а при ближайшем рассмотрении оказался Михаилом Александровичем Плевковым, вернее, тем, что от него осталось. Уже порядком выпотрошенное чучело лежало на боку, поджав под себя остатки ног, неудобно вывернув к небу голову, лопнувшую по швам, сквозь которые проглядывала набивка. В правой руке чучело держало кожаный конверт. Высвободив его из расползающихся пальцев, Навернов обнаружил, что он пуст. Зашвырнув конверт в глубь помойки, Олаф Ильич пнул чучело ногой в бок, отчего старый пиджак лопнул и из образовавшейся прорехи хлынули опилки. Печально присвистнув, Навернов двинулся дальше.
Не успел он пройти и ста метров, как увидел Олю Барбанель. Она стояла у слепой стены смежного дома, как будто не узнавая его.
— Оля! — позвал Навернов.
— Олаф Ильич! — закричала девочка и бросилась ему навстречу.
Подхватив Олю на руки, Навернов крепко прижал к себе ее невесомое трепещущее тело и застыл так, шепотом повторяя бессмысленное: «Ну всё. Ну теперь-то уж всё». Обвив руками шею бывшего таксидермиста, девочка затихла. Ветер теребил ее каштановые волосы, и сквозь их золотистую дымку Олаф Ильич увидел стоящего в подворотне напротив мужчину. Он был в черном костюме, в галстуке и опирался на толстую бамбуковую палку.
1978