ЯСаверина Анастасия Филипповна, умерла пятнадцатого мая прошлого года в восемнадцать часов двенадцать минут, когда на моих глазах самолет разлетелся огненным шаром.
Тогда я даже не успела понять, что умираю, слишком быстро все произошло. Вот я стою, машу рукой и представляю, как Валюшка хнычет, а Толик объясняет, что мама прилетит следующим рейсом. Вот грузная туша самолета неуклюже выползает на черную полосу, катится и почти красиво взмывает в небо. Птицу выпустили на свободу, птица не сумела взлететь: вздрогнула, покачнулась и рухнула вниз. Мы видели лишь длинные, неправдоподобно тонкие крылья, переломанные пополам, да высоко задранный хвост…
Никто не выжил. Сто двадцать один человек. Сто двадцать два – я тоже разбилась в том самолете, умерла вместе с мужем и дочерью. Плохо помню, что было после катастрофы. Врач. Укол. Камеры. Фотоаппараты. От вспышек слезятся глаза, и чужие люди с почти садистской радостью крадут эти ненастоящие слезы для их ненастоящих новостей. Потом отель, расследование, встречи с представителями авиакомпании, которые бормотали что-то утешительное…
Домой я попала через месяц. На самолете. Я не боялась лететь, наоборот, молилась, чтобы проклятая игрушка упала с небес, но самолет без проблем приземлился в Домодедове. Серая Москва встретила блудную дочь горячими слезами летнего дождя, грязными улицами и лживым блеском витрин. Попав в пустую квартиру, я впервые заплакала.
Похорон не помню… память для живых, а я умерла. И окружающий мир тоже умирал… Друзья и знакомые исчезли, должно быть, испугались призрака смерти. Но существовать в полном одиночестве было легче. Я могла бродить по комнатам, охотясь за серыми клубками пыли, задергивать шторы, ограждая мою могилу от ядовитого солнечного света, на который я не имела права, надевать рубашки Толика и рассаживать Валиных куколок за розовым столом. Могла разговаривать с фотографиями и жаловаться на одиночество, могла плакать, хоть слезы и разъедали глаза, подобно кислоте, могла воображать, что я тоже с ними… Если бы та пожилая пара из Германии не продала Толику билеты, он был бы жив. Он и она, два самых дорогих для меня человека. Те немцы зачем-то просили потом прощения, но я видела в их глазах радость, тщательно скрываемую радость – они жили, и я ненавидела их за это. Впрочем, я ненавидела всех, себя в том числе.
День за днем, неделя за неделей я варилась в собственном аду, дышала, ела, спала, бродила по улицам, и, наверное, рано или поздно мое желание исполнилось бы, но Небо рассудило по-другому.
Я думала, что живу в аду, не зная, что такое настоящий ад.
Мой путь начался с церкви, куда я забрела случайно… Здесь не было ни золота, ни икон, ни свечей, ни старушек в черных платочках, только гулкая пустота заброшенного храма да голубиное воркование. Свет, прорываясь сквозь осколки витражей, цветными пятнами разлетался по грязному полу, танцующие пылинки тянулись вверх, а полустертое изображение креста почти парило в воздухе. Я села на пол и заговорила. С крестом. С голубями. С пылинками и голубыми пятнами света на ладони.
– Вы думаете, что Господь вас оставил? – Голос, раздавшийся сзади, замечательно подходил к этому месту, ласковый, спокойный и заботливый, наверное, поэтому я ответила:
– А разве не так?
– Нет. – В этом «нет» было столько уверенности, что я обернулась. Так мы познакомились с Андреем.
– Человек может закрыть сердце свое, но Господь никогда не оставит человека. Мы все – дети его. Любимые дети.
– Тогда почему? – Я смотрела в его глаза и видела в них то, что утратили иконы в храме Василия Блаженного – человечность.