В дверях зала из столовой стояло несколько молодых людей, с Ополчининым в середине. Они чаще проводили время в кутежах, чем в обществе, и потому в обществе слегка робели, и именно потому, что робели, говорили несколько более развязно, чем следовало, и смеялись, чтобы показать свою самостоятельность.
Они смеялись, заставляли Левушку Торусского произносить слова, которые выходили у него благодаря его косноязычию с другим значением:
– Скажи, Левушка, «игра»! – говорили ему.
– Игла, игла, – повторял Левушка…
– Что ты шить «иглой» собираешься? – спрашивали его, ко всеобщему удовольствию.
– Левушка, скажи «город».
– «Голод».
– Не «голод», а «город»…
– Ну, я же говолю «голод»…
И опять смеялись.
Двое стариков из столовой подошли к дверям, разговаривая о чьем-то неминуемом падении, которого следовало ожидать, – должно быть, Остермана.
Молодежь расступилась.
– Я вам уверительно докладываю, что ему не миновать своей очереди, – сказал один старик другому.
– Ну, однако же, этот не таков – хитрая лисица! Нет, этот не дастся!
– Так всегда говорят, а потом на поверку выходит обратное. Уж у меня примета – кто у нас высоко залетит, тот и валится: Меншиков, Долгоруковы, Волынский, сам Бирон наконец; теперь Миних… А потом обгорелки-пеньки остаются.
– Как обгорелки-пеньки?
– Да так – вон хотя бы, сидит бедненькая, видите, вон у второго окна…
– Ну?
– Ну, это – дочурка одного пострадавшего вместе с Девиером еще, помните историю?.. Отец ее так и умер вскоре после того, как его сослали; именье – и было-то небольшое – отобрали в казну… Я ее у бабки помню, Соголевой старухи; она у бабки воспитывалась, она – сына Марьи Ивановны Соголевой дочь.
Старик вздохнул.
– Соголева помню. Как же… хороший человек был!..
– Ну, так вот девушку-то воспитали в шелку да в бархате, а теперь и стоп, и ничего…
– Как же она теперь?
– У матери живет. У матери ее есть какое-то именьице… так совсем уж почти ничего. Их две дочери…
– А мила, очень мила!.. Надо подойти к ней, все-таки я ее отца помню, помню и очень даже…
Старики прошли по тому направлению, где сидела Соня.
– Ах, Соголева, – вспомнил Левушка, когда отошли старики, – мне надо тоже подойти к ней!
– Левушка ухаживать собирается! – заметил кто-то, но Торусский, не обратив внимания, выждал, пока подошедшие к Соне старики, навстречу которым она встала, отошли от нее, и довольно уверенной походкой направился к девушке.
По тому удивленно-вопросительному взгляду, который она остановила на Торусском, видно было, что она имеет о нем очень неясное представление. Но он не смутился. Подойдя к Соне, он учтиво отставил левую ногу назад, прижал к груди шляпу и поклонился, как это мог только сделать вполне благовоспитанный человек. Кланяясь, он задел кого-то из проходивших сзади шпагой, но это нисколько не помешало строгой выдержанности его поклона.
Соня присела.
– Я не осмелился бы подойти, – начал Левушка, продолжая прижимать шляпу, – если бы не имел к тому особого интелеса…
Соня вдруг улыбнулась, как улыбаются обыкновенно, глядя на портрет мельком знакомого человека, когда вдруг узнают его. Слово «интелес», произнесенное Левушкой на свойственный ему манер, вдруг напомнило Соне, кто он такой, и она узнала в этом вежливо раскланивавшемся пред нею молодом человеке с веснушками и вздернутым носиком Торусского, которого встречала у одной из своих приятельниц, Наденьки Рябчич.
– Я вас у Рябчич встречала, – сказала она.
– Совелшенно велно, – подтвердил Левушка, – но я не осмелился бы подойти, если бы не имел к тому особого интелеса.
Он заладил об интересе, потому что ему хотелось поскорей сказать, в чем заключался этот интерес.
– Особый интерес? – переспросила Соня, видя, что этого ему хотелось.
– Да, у меня есть вам пеледать поклон, – и он опять, прижав шляпу, поклонился, опять задев проходивших шпагою.
– Осторожнее, молодой человек! – сказали ему сзади.
Левушка обернулся, стал извиняться, топчась на месте и стараясь, как бы не наступить еще кому на подол, и, когда обратился наконец снова к Соне, возле него стоял Ополчинин.
– Представь меня, пожалуйста, – сказал он Левушке, поклоном показывая на Соню.