— Так ты идешь, король?
— Иду; и этот тоже, Герлю тоже пойдет.
— Нет, к черту!
— Пойдешь, говорю тебе. Или видишь реку: отправишься туда. Ну, живо, марш! А вы, елки-палки, дорогу, колбасье, я иду!
Он шел, раздвигая толпу ручищами. А мы, в этом водовороте, следовали за ним, как мелюзга, за крупной рыбиной. Те, что теперь попадались нам навстречу, были слишком «на взводе», чтобы стоило с ними спорить. Всему свой черед: сперва доводы языком, а затем кулаком. Только их старались усаживать наземь, не слишком уж помяв: питух-вещь священная!
Наконец добрались до дверей склада мэтра Пьера Пуллара. Туча громил кишела в доме, как клопы в соломе. Одни тащили сундуки, тюки; другие вырядились в краденое старье; иные весельчаки кидали, ради шутки, посуду и горшки из окон верхнего жилья. На двор выкатывали бочки. Я видел одного, который пил, припав губами к дыре, пока не рухнул, задрав ноги, под хлещущей струей. Вино разливалось лужами, и его лакали дети. Чтобы было светлей, свалили мебель кучами во дворе и подожгли. Из глубины погребов доносился стук молотков, которыми высаживали донья у бочек и бочонков; вопли, крики, хриплый кашель; дом под землей урчал, словно у него в утробе засело стадо поросят.
И уже местами из отдушин вырывались языки пламени и лизали стропила.
Мы проникли во двор. На нас никто не смотрел. Всякий был занят своим.
Я сказал:
— Бей, Барде! Барде забил в барабан. Он возвестил полномочия, возложенные на меня городом; и я, в свой черед возвысив голос, стал увещевать громил удалиться. Заслышав барабан, они сбились в кучу, как стая мух, если колотить по котлу. Но когда мы умолкли, они опять яростно загудели и кинулись на нас, со свистом и гиком, швыряясь камнями. Я попытался вломиться в дверь подвала; но из чердачных окон они сбрасывали черепицы и балки. Мы все ж таки вошли, оттеснив этот сброд. Ганньо при этом лишился еще двух пальцев на руке. Калабрийскому королю вышибли левый глаз.
А мне, когда я навалился на захлопнувшуюся дверь, защемило палец, как лису капканом. Батюшки мои! Я чуть не сомлел, как баба, и не выплюнул всего, что у меня было в желудке. На мое счастье, я заметил вскрытый бочонок (это была крепкая водка), всполоснул утробу и смочил палец, после чего, даю вам слово, у меня пропала охота обмирать. Но зато и я тоже рассвирепел. Горчица ударила мне в нос.
Теперь мы сражались на ступенях лестницы. Пора было кончать. Потому что эти черти рогатые палили нам в лицо из своих мушкетов и на таком расстоянии, что у Сосуа загорелись усы. Герлю затушил их своими мозолистыми руками. На наше счастье, у этих пьяниц, когда они целились, двоилось в глазах; иначе никто из нас живым бы не вышел. Нам пришлось подняться по лестнице вспять и отступить. Но когда мы расположились у входа, — а я заметил, что пожар тайком подкрадывается от боковых крыльев дома к среднему жилью, где помещался погреб, — я велел загородить вход забором из камней и обломков, высотой по пояс; а над ним торчали, преграждая доступ, наши рогатины и багры, подобно щетинистой спине свернувшегося в комок дикобраза. И я крикнул:
— А, разбойники! Вы любите огонь? Так нате же, ешьте.
Большинство поняло опасность слишком поздно, перепившись в глубине подвалов. Но когда от сильного пламени затрещали стены и в его челюстях хрустнули балки, из-под земли взметнулся ад; волна оборванцев, из которых иные пылали, хлынула на поверхность, словно пенистое вино, выбившее втулку. Они ударились об нашу стену; а напиравшие сзади образовали пробку, запрудившую выход. За ними, в глубине ямы, слышался рев огня и рев горящих. Сами понимаете, что от этой музыки нам было не очень-то уютно!
Невесело слушать, как терзаемое мясо страдает и орет от боли. И будь я просто частное лицо, обыденный Брюньон, я бы сказал:
— Спасем их! Но когда ты начальник, ты уже не вправе иметь ни сердца, ни ушей. Глаз и разум. Видеть, и хотеть, и делать, не слабея, то, что надо. Спасти этих бандитов значило погубить город: потому что, вырвись они на волю, они оказались бы многочисленнее и сильнее нас, их стороживших, и, созрев для виселицы, они бы не дали себя взять голыми руками.